Джеймс Джонс - Отныне и вовек
— То, что он рехнулся, это факт, — говорил им Хэнсон. — Ни один нормальный такого бы не вынес, даже Итальяшка.
Цель метода Толстомордого заключалась в том, чтобы вынудить Маджио признаться, что он симулирует. Толстомордый составил специальное расписание и приходил обрабатывать Маджио через равные промежутки времени: сначала через восемь часов, потом через четыре — в расчете, что точно дозированное ожидание его сломит. Когда это не дало результатов, Толстомордый начал навещать его без всякой системы, в самое разное время дня и ночи, уверенный, что тем самым будет держать Маджио в постоянном напряжении. Он мог появиться у него среди ночи, а потом нагрянуть снова ровно через пятнадцать минут или, наоборот, оставить в подвешенном состоянии на целые сутки. Толстомордый относился к своей работе ответственно и трудился на совесть. Он не скупился на посулы, обещая итальянцу все, что угодно: от назначения в «доверенные» до восстановления утраченного им в первую же неделю права скостить себе срок образцовым поведением, обещал даже, что его приговор пересмотрят, пусть лишь признается, что симулирует. Маджио в ответ только смеялся, или плаксиво скулил, или корчил рожи, или нес околесицу. Однажды он помочился под ноги Толстомордому, тот ткнул его в лужу носом и, держа за волосы, долго возил лицом по полу. Толстомордый был убежден: Итальяшка симулирует, и все демобилизованные из тюрьмы по восьмой статье — просто хорошие актеры. Он шел на любую крайность, разве что не применял настоящие орудия пыток, чтобы заставить Маджио признаться, что тот симулянт. Но каждый вечер, запирая второй барак, Хэнсон сообщал, что Итальяшка не сломался. Дело оборачивалось даже круче, чем предрекал Мэллой, и у Пруита начала копиться ненависть к штаб-сержанту Джадсону, все свободное время он обдумывал, как убить Толстомордого. Если мысли об убийстве такое же преступление, как само убийство, Пруита следовало бы посадить на электрический стул раз пятьдесят, не меньше.
Однажды вечером Хэнсон наконец сообщил, что сегодня Маджио вынули из «ямы», слегка прихорошили и перевезли в госпиталь. Попутно они узнали от Хэнсона, что присвоение Джадсону звания техник-сержанта временно отложено, хотя еще два месяца назад считалось, что это дело решенное. Пруит спросил Мэллоя, как тот думает, Анджело когда-нибудь об этом узнает? Ему хотелось надеяться, что узнает. Но если честно, он и сам в этом сомневался.
А о том, что было дальше, они узнали от одного заключенного. Его звали Кирпич Джексон. Он вполне натурально свалился в каменоломне со скалы и попал с переломанной ногой в госпиталь задолго до того, как Пруит и Маджио сели в тюрьму. Во второй барак Кирпич вернулся через месяц после перевода Маджио в психотделение, и только тогда они услышали продолжение этой эпопеи. Анджело поместили в одиночную камеру для буйных, где, как и во всех таких «отдельных палатах», стены были обиты одеялами, и, когда санитары впервые к нему зашли, Маджио уполз ка четвереньках в угол и со слезами умолял больше его не бить. И все время, пока он был в госпитале, стоило кому угодно, будь то психиатр, врач-терапевт, медсестра или санитар, заглянуть в его камеру, он сразу съеживался, забивался в угол и просил не бить его. Эта неожиданная смена тактики позабавила всех, улыбнулись даже Пруит и Мэллой. Джексону один раз удалось поговорить с Итальяшкой после того, как тот уже прошел комиссию и вопрос о его демобилизации был решен окончательно. Итальяшка держался очень недоверчиво, но, когда Джексон убедительно доказал, что он действительно из второго, Анджело стал пооткровеннее и с усмешкой попросил передать ребятам, что у него полный порядок и он скоро будет на свободе. Он страшно изуродован, сказал Джексон, весь в шрамах, как задиристый боксер. Но он нисколько не задирается, добавил Джексон. Прежде чем вызвать на комиссию, его продержали в госпитале две недели. А почти сразу после комиссии отправили в Штаты. Комиссия рекомендовала уволить его из армии с лишением всех прав, сказал Джексон. На том основании, что у него врожденное неизлечимое психическое расстройство, никак не связанное со службой в армии и ни в коей мере от нее не усилившееся, и, следовательно, к военной службе он непригоден.
Три с лишним недели, когда Анджело сидел в «яме», и еще целый месяц неизвестности, пока Джексон не вернулся из госпиталя с новостями, Джек Мэллой неизменно поддерживал Пруита, и тот чувствовал себя как за надежной каменной стеной. В особенно тяжелые минуты Мэллой всегда был рядом, и разговоры с ним помогали Пруиту отвлечься. Говорил в основном Мэллой. Он часами подробно рассказывал о своем прошлом, и за эти два месяца Пруит, сам того не подозревая, узнал о Мэллое больше, чем все остальные.
У Джека Мэллоя была удивительная особенность. Когда он смотрел на тебя своими глазами неисправимого мечтателя и ты слышал его мягкий раскатистый голос, тебя охватывало обманчивое ощущение, что ты самый значительный человек на земле или даже во всей вселенной; и ты верил, что тебе под силу многое такое, о чем ты раньше и не помышлял.
За свои тридцать шесть лет он объехал чуть ли не полсвета и перепробовал множество занятий. Он до сих пор сохранял в походке легкую матросскую раскачку. Это как нельзя лучше дополняло его облик, придавало ему ту уверенную вальяжность, которая в тюрьме вызывает у людей почти благоговейный трепет. К тому же в глазах профессиональных солдат ничто не окружено таким романтическим ореолом, как вольная жизнь моряка. И еще в армии питают огромное уважение к печатному слову. А Джек Мэллой прочитал уйму всякой всячины. Казалось, он наизусть знает биографию кого угодно, от знаменитого Джона Рокфеллера до мало кому известного генерала Филиппинской дивизии Дугласа Макартура. Кроме того, он на каждом шагу цитировал книги, о которых никто и не слышал. Но для поддержания его легендарной славы эти замечательные качества были даже не нужны. Джек Мэллой был не из тех, кому приходится свою славу зарабатывать: венок героя ему бесплатно сплела фантазия заключенных.
42
Когда Анджело был уже в госпитале, а Кирпич Джексон еще не вернулся оттуда с новостями, во второй барак перевели парнишку-фермера родом из Индианы, того самого, которого на глазах у Пруита Толстомордый огрел палкой по голове. Казалось бы, из всех обитателей третьего барака у Фермера были самые слабые шансы выбиться в люди, однако именно он попал во второй и, хотя перед этим три дня отдыхал в «яме», был все так же добродушен и приветлив.
Его здесь ждали еще до того, как Анджело сел в «яму». Состояние полной прострации, вызванное ударом по голове и продолжавшееся в тот раз только один день, теперь стало находить на Фермера все чаще и длилось все дольше. В промежутках между этими периодами он был, как и раньше, нормальным, мягким, покладистым парнем, а когда снова впадал в депрессию, превращался в расслабленного, отрешенного от всего вокруг идиота — картина, знакомая Пруиту по третьему бараку. Но каждый раз, как он выходил из этого состояния, его охватывало бешенство, он тут же лез драться и свирепо кидался на первого попавшегося. Так, например, он дважды нападал в каменоломне на охранников. А один раз в столовой вылил свою тарелку с баландой на голову соседу и принялся пилить ему горло столовым ножом. Жертву спасло только то, что ножи в тюремной столовой с трудом резали даже масло. Он покорно отсидел за это в «яме» трое суток, а выйдя оттуда, на следующий же день попытался размозжить голову работавшему рядом заключенному здоровенным булыжником. Не раз случалось, что в третьем бараке человек просыпался среди ночи оттого, что какое-то привидение с перекошенным безумным лицом вцеплялось ему в горло, он начинал отбиваться, трое-четверо разбуженных шумом людей бросались на подмогу, садились на Фермера верхом и не отпускали его, пока он не успокаивался. Ребята в третьем по дружбе не выдавали его и в конце концов даже установили систему дежурств, чтобы каждую ночь кто-то один не спал и сторожил его. Кончилось тем, что однажды он напал в столовой на самого Джадсона. Толстомордый снова врезал ему палкой по башке, и начальство пришло к выводу, что пареньку из Индианы место во втором бараке.
На деле же это было неверно. Во втором он был явно не на месте и выделялся как белая ворона. Но он принял свой перевод с тем же безразличием, с каким принимал все остальное. Он помнил Пруита и быстро с ним подружился, он сразу же стал боготворить Мэллоя и превзошел в этом даже Склянку: он таскался за Мэллоем, как собачонка, такая преданность даже удручала. Когда по вечерам состязались в «индейской борьбе» или играли в Игру, он очень старался не ударить в грязь лицом — между приступами депрессии он за все брался с одинаковым рвением — и потом ходил с исколотыми коленями, обожженными руками и помятыми ребрами, но сносил эту боль так же безропотно, как любую другую. Однажды он даже сумел выдержать у матраса атаки пяти самых малорослых нападающих, и его наградили аплодисментами. В истории барака он стал первым, кого освободили от непременного участия в играх, но он отказался быть только зрителем и продолжал играть, хотя никогда никого не побеждал ни в одном состязании; в конце концов все начали ему поддаваться.