Август Цесарец - Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Таким образом, сумасшествие Петковича — сумасшествие или симуляция, не важно — придало ему смелости, и он чувствовал, что готов решиться. Бери с него пример, советовал ему Пайзл вчера, — надо просто копировать его, но с теми или иными различиями, чтобы не заподозрили подвоха. Ну а потом — в психбольницу и уж оттуда на свободу. Ma lieber Gott[13], как приятно было бы вернуться в свою лавку, к своей Саре! На добытые деньги, вероятно, можно было бы основать какое-нибудь дельце. Это было бы справедливо; s muss doch ane Gerechtigkeit auf der Welt sein![14] Хорошо бы еще получилось так, чтобы он из тюрьмы вышел, а Рашула остался! Так оно и будет! Его захлестнула волна оптимизма, вызвав приятное возбуждение, словно теплая купель. Взволнованный, едва скрывающий радость, решив, что, признавая сумасшествие Петковича, он оправдывает и свою симуляцию, Розенкранц пробормотал в ответ на вопрос Рашулы: wer ist närrisch:[15]
— S is nicht dass er simuliert, er is wirklich a Narr![16]
— Ja, ja, — издевается Рашула, — so wie Sie[17].
— Was, wie Ich?[18] — обиделся Розенкранц. Рашула, конечно, не знает (наверняка не знает) о его вчерашнем разговоре с Пайзлом (так хотел Пайзл). Ведь не раз и они между собой говорили о симуляции, причем Рашула вечно насмехался над этим предложением Пайзла. Как бы он издевался над Розенкранцем, если бы узнал, что тот согласился с предложением Пайзла! Разве Рашула не предал бы его? Оптимизм Розенкранца померк, тенью скользнув еще в следующих словах: — Na ja, s wird alles gut sein![19]
— Was wird gut?[20] — оскалился Рашула.
— Na ja, unser Schicksal, meine ich. Sonst müsste man sich selbst auffressen[21].
— Ja, sich selbst, wenn es den Juden das Schweinefleisch zu essen gestattet ware…[22]
— Wie, wie?[23] — вертится оскорбленный и озлобившийся Розенкранц. Но он еще не нашелся, что ответить, как Рашула встал и, не взглянув на него, пошел к воротам.
В ворота просунулась голова, большая, взлохмаченная, седая, в высокой шапке, смешно сдвинутой на затылок. Вслед за головой во двор просунулось и тут же застыло грузное тело, огромный бурдюк с резким несоответствием между громоздким туловищем и тонюсенькими ногами. По установившейся привычке каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, во двор заглядывает начальник тюрьмы Вайда. При ходьбе он качается, тело его колышется, ноги едва держат его, подгибаются, и кажется, что человек в любую минуту свалится. Да и характер у него такой же несуразный. Тяжелый, неуклюжий, слабый, податливый, добрый и мягкий как воск и как будто нерешительный. Но когда Вайда вдруг вспоминал, что он все-таки что-то значит в своем тюремном заведении, он становился неумолимым, суровым, неистовым. С писарями он добр, так как сам в прошлом был фельдфебелем, уважает в них образованность. Вайда уже стар, со службой едва справляется и поэтому — мучительно ожидая пенсии — охотно принимает советы от писарей и особенно от Рашулы, который в последнее время проявлял особое усердие. И сейчас Рашула подскочил к нему, желает ему доброе утро, расспрашивает о делах в семье — о жене и двух дочерях, которые позавчера уехали погостить к родным в село, а сегодня вечером, замечает начальник тюрьмы, возвращаются.
— Но сейчас вы еще соломенный вдовец, господин Вайда, хи-хи-хи! Ах, вот что! — подхватил его Рашула под локоть и вместе с ним выходит за ворота. — Вы слышали о Петковиче?
И он что-то оживленно шепчет ему и доказывает, а начальник тюрьмы, наклонившись, слушает.
— Несчастный человек! — молвит он. — Но я обязан доложить, господин Рашула, пусть это и сим-симуляция — должен!
Он не высказывает своего мнения, что в симуляцию не верит. Но такой у него характер, не любит он противоречить тем, кто умнее его; торопится отделаться от навязчивого собеседника и один идет наверх по лестнице.
Рашула вернулся, сел за стол. Он в приподнятом настроении, посвистывает. Ему самому кажется смешным утверждение, что Петкович симулирует, веселит его и то, что он советовал начальнику тюрьмы не сообщать суду и следствию о состоянии Петковича. Ведь следствие знает об этом уже со вчерашнего дня, а сегодня придет тюремный врач — сегодня день осмотра больных — и сам все увидит, и начальник тюрьмы также считает, увидит и непременно распорядится отправить Петковича в сумасшедший дом. Откладывать больше нельзя, времени мало, задуманный план необходимо осуществлять быстро. Эта ясная цель и связанное с ней напряжение воли, удовлетворение превосходным замыслом, недоступным для понимания всех этих глупцов вокруг, — не говоря уже о том, что они могли бы его осуществить, — все это воодушевляло Рашулу. Он тоже нетерпеливо ждет Петковича. Симулянта! Как бы завопил Юришич, если бы услышал от него о задуманном плане. Лучше ему ни слова не говорить. Лучше сегодня не задирать этого Юришича, вечного скептика и адвоката бедняков. Сейчас его, правда, здесь нет, впрочем, какое это имеет значение?
— Фух! — вставая, дунул он Мутавцу в ухо, а у ворот прозвенел колокол, потом еще раз, в караулке и проходной засуетились охранники. Один из них, усатый, появился во дворе, он ковыряет ногтями в зубах, в руке у него связка ключей и поэтому кажется, что у него железная борода.
— Мутавац! — небрежно произносит он, словно думает больше о зубе, чем о Мутавце. — Жена принесла вам кофе, но ей стало плохо, и чашка разбилась. Сегодня вам нет фруштука.
Он еще не успел договорить, как Мутавац, обернувшийся на звук колокола, стремительно метнулся к воротам, чего никак нельзя было от него ожидать.
Оттуда, из проходной, перекрываемые криками охранников: «Воды! Воды!» доносились громкие женские стенания: «Ой, зовите его, ой!» Это его жена, это Ольга.
— Пустите меня, пустите! — захлебнулся он в кашле, а усач уже закрыл за собой ворота, глядит на него через стекло и продолжает ковырять в зубах.
— Не положено, не положено! Сейчас ей будет лучше. Ее пустили в проходную, чтобы очухалась. Вот она уже встает.
И в самом деле, там, в углу, Мутавцу видно через стекло, окруженная стражниками поднимается с пола его жена, простирает к нему руки и кричит:
— Он там, пустите меня! Только на минуту! Мой Пеппи, мой Пеппи!
И так же, как усач не пускает Мутавца в проходную, стражники в проходной не дают ей выйти во двор, а, по всей видимости, хотят выпроводить ее на улицу.
Чуть не рыча от отчаяния, Мутавац рвется в проходную. Откуда такая прыть? Очевидно, только жена так действует на него. Ему удалось просунуть голову в просвет ворот, и, заметив на лестнице начальника тюрьмы, он жалобно завопил:
— Господин начальник, умоляю вас, го-го-го…
Начальник только что вышел из канцелярии и пустился в рассуждения:
— Ах, так. Упала! Плохо ей! Хочет повидаться с мужем, раз уж пришла! И он с ней. Ну что же, впустите ее, впустите.
Начальник тюрьмы смотрит на женщину с сочувствием.
Как только он это произнес, произошло то, что, наверное, случилось бы и без разрешения: стражники не успели даже шагу шагнуть, как женщина вырвалась и кинулась к застекленным воротам. В ту же секунду и Мутавац проскочил в ворота, и они встретились на пороге, он даже чуть отступил, потому что жена слишком стремительно бросилась к нему в объятия.
— Пеппи мой, Пеппи мой!
— Ольга, что с тобой?
Она маленькая, сухонькая, лицо бледное, морщинистое, заплаканное. На старомодно уложенных волосах еще более старомодная шляпка из черной кружевной материи с фальшивым бисером, одета она во все пестрое. Это тип женщины, именуемый «schöne Lizi»[24]. Из-за пояса выбился край блузки, задравшийся, когда она прильнула к Мутавцу, так что стала видна нижняя рубашка. Она положила голову ему на плечо, лицо ее содрогалось, было видно, как она борется с плачем. И хотя не слышно рыданий, слезы капали на спину Мутавца. Голос у нее писклявый, и только боль делает его глубоким.
— Сейчас хорошо, сейчас хорошо.
— Ты ушиблась? — говорит Мутавац ласково, но хрипло и страдальчески.
— Я тебе принесу другой кофе, Пеппи, другой, — поднимает она голову и затуманенным, но каким-то особенным взором внимательно оглядывает все вокруг, скользит по лицам, которые рядом и в отдалении уставились на них, особенно на лица охранников. Мутавац крепко держал ее левую руку, поэтому правой она попыталась поправить блузку, но безуспешно и снова обняла его, крепко прижала к себе и все повторяла, чтобы он ничего не боялся, что она принесет ему другой кофе. А он, сам весь в слезах, видит ее слезы, вытаскивает из кармана платок и вытирает ей лицо. А свое лицо прижимает к ее плечу, вытирает глаза о блузку и силится приникнуть к ее уху и бормочет, сам не зная что, должно быть, все, что срывалось с губ в ту минуту — «сожги, сожги». Кажется, она тоже, поправляя блузку, что-то шепнула ему на ухо.