Август Цесарец - Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Сейчас Ликотич молчит как раз по первой причине. Слушает разговор о сумасшествии и неврастении. Все тело его горит от нестерпимого зуда — тюремные вши вдруг ополчились на него, — а в голове сверлит воспаленная мысль, не грозит ли ему, неизлечимо больному сифилисом, эта самая неврастения. Убежден, что неврастению вызывает только сифилис. Постоянно сравнивает себя с Петковичем и терпеливо ждет, когда тот появится во дворе. Ждет его, хотя знает, что встреча с Петковичем не сулит ему ничего хорошего, словно в нем он увидит свое будущее. Все это неприятно Ликотичу, он встает, оглядывается по сторонам, а шея у него скрипит, и он сам не знает почему. Может быть, начали ссыхаться шейные позвонки?
Так обстоят дела с Ликотичем. А возле стола, скрестив руки на груди, восседает в белых летних брюках сельский торговец Майдак. Он из туропольских дворян{7}; за его китайскую физиономию и редкие висячие усы Рашула дал ему прозвище Микадо. Свою лавку в Турополье он совсем запустил, а в тюрьму попал за попытку изнасиловать крестьянскую девчонку в этой же самой лавке. Он очень рад, что попытка оказалась безуспешной (в лавку вошли люди); по крайней мере, так он говорит, и это вполне понятно, потому что Майдак, между прочим, убежденный спиритист и в своем немом оцепенении постоянно охвачен умиротворяющими мечтаниями лунатика.
И сейчас он по своему обыкновению задумчиво молчит. Его занимает безумство Петковича. Он презирал в душе остальных писарей, испорченных материалистов, а вот к Петковичу всегда, особенно после вчерашнего «гипнотического сеанса», он питал глубокую симпатию. Ему, стало быть, надо было бы проявлять сочувствие к Петковичу. Но нет. Он восторгается. Сумасшествие ему кажется таинственным, вечным трансом. Не сумасшедшие ли самые лучшие медиумы, не они ли постоянно общаются с духами? И по сути дела он не безумный. Он в глубоком, таинственном трансе. Конечно, это лучше, чем развешивать муку на килограммы или мерять сукно на метры. И чище это, и ближе к совершенствованию души, чем насиловать девочек. Но может быть, и этот постыдный поступок совершен в состоянии какого-то транса? Да, именно в этот послеполуденный час, когда село, словно вымершее, опустело и когда соседская девчонка точно маленький недоросток-медиум пришла в лавку купить сахару, именно в этот майский послеполуденный час прилавок странно скрипел, весы раскачивались, и черные конусы сахарных голов наклонялись, как будто там отвешивали поклоны какие-то чудные восточные буддисты в высоких черных тюрбанах. В Восток, таинственный, для Майдака всегда соблазнительный Восток превратилась его сельская лавка, и сплошным трансом представлялось ему то безлюдное, дождливое время после полудня там далеко, в грязном Турополье. Он даже чуть-чуть завидует Петковичу с его трансом, и если не на век, то хотя бы на какое-то время хотелось ему испытать нечто подобное. Это желание столь же сладко для него, как и тот сахар, который он в майский послеполуденный час дал девчонке в лавке. Как вчера это было. Он чувствовал, как на него снисходит что-то таинственное, ласкает и усыпляет, как любовь и гашиш. Может ли такое и с таким же успехом произойти с ним сегодня?
Вот о чем размечтался Майдак, а Ликотич, вставая, толкнул его нечаянно локтем и обратился к Мачеку, который в ту минуту замолчал и вытирал платком лицо. У Ликотича лицо еще больше помрачнело и осунулось, и какие-то черные тени залегли в глубоких рытвинах щек, похожих на желтую глину.
— Вы, следовательно, считаете, что это неврастения, — говорит он твердо, а слова срываются с его губ, как камни в каменоломне.
Мачеку не хочется продолжать эту тему; случайно взглянув на Мутавца, он увиливает от ответа:
— Вы меня спрашиваете или Мутавца?
— При чем тут Мутавац? — Ликотич мрачно посмотрел на Мутавца. В последние дни он постоянно злится на него, будучи уверен, что это он ему напустил вшей. — Кому нужен этот вшивый? Вас спрашиваю.
— Себя спрашивайте, — выкручивается Мачек.
— Зачем себя? — кипятится Ликотич. Этот ответ кажется ему коварно нацеленной издевкой, а он умеет быть жестким, когда его оскорбляют.
— Натрите вы его французским бренди, — скалится Рашула, — чтобы не было заметно, когда у него лицо покраснеет.
Задетый за живое, Ликотич поворачивается к Рашуле.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду… — попытался было Рашула избрать мишенью не Мачека, а Ликотича, но сдержался, приметив, как тот уже сжимает кулаки и готов броситься на него. — Я думаю, скорее о Мутавце можно сказать, что он неврастеник и сумасшедший.
— Почему? — очнулся от своей дремы Майдак и открыл рот. Всегда с ним так бывало, когда он чему-нибудь удивлялся. А китайские усы опускаются при этом еще ниже, потому его и называют Микадо. Если бы горбун Мутавац был в состоянии транса, то это было бы оскорблением для любого транса. Майдак не приставал к Мутавцу, как и тот к нему, хотя Майдаку Мутавац беспричинно неприятен. Может быть, дело в том, что в Мутавце он постоянно видит предмет унижения и издевательств, каковым и сам он является.
— Глянь, как Микадо разинул рот! — съязвил Мачек. — Будто хочет проглотить Мутавца.
— Вам, конечно, было бы жаль, если бы он его проглотил! — с напускной серьезностью замечает Рашула. — Вы нашему господину Майдаку никогда не даете покоя!
— А вы им обоим, господин Рашула! — усмехается Мачек. Еще со вчерашнего дня, издеваясь над Майдаком по поводу гипноза, он усвоил, что Рашула берет Майдака под защиту. С чего бы это? — Начинать надо, конечно, с горба, чтобы он не застрял в горле!
— Как вам не стыдно! — обижается Майдак, закрывает рот и, отойдя в сторону, садится на чурку возле поленницы. Не любит он ссориться.
Все смеются. Усмехнулся даже Ликотич; да и Рашула тоже. А Мутавац у стены отвернулся в угол и ни на что не реагирует. Слышит, что речь идет о нем, но что он может сказать? Боится он этих людей. Вот так они смеялись и сегодня утром, когда Бурмут пришлепнул его к стенке. Не надо было подлизываться к Бурмуту с этим ликером! Все и так всегда оборачивалось не в его пользу — вернее всего ничего больше не хотеть, не высовываться! А что значит «не хотеть»? Смерть! Все внутри Мутавца озарилось бледным, холодным светом, а ноздри его задрожали.
Вчера его опять водили на допрос. На самый страшный до сих пор, потому что вчера он чуть было не признался во всем. Чуть было? А может быть, как раз признался? Прижал его следователь; сколько можно тянуть резину, кричал, он велит обыскать его квартиру, арестует жену, если что обнаружится! Мутавац вилял, путался, согласился с предположением, что секретная книга существовала, но тут же быстро опамятовался и стал все отрицать. Вот так обстояли дела с его заверениями, что он ни в чем не признался. Так он говорил и Рашуле, когда тот на него накинулся, так, страшась, что сболтнул лишнее, твердит и сейчас. Твердит, а сам чувствует, что силы его на исходе и что при следующей встрече со следователем он сдастся. Боже мой, может, это и к лучшему, ведь не ровен час найдут книгу и арестуют его жену?
Размышляя об этом, Мутавац ждал передачу, которую ему должна была принести жена. Пора бы ей прийти. Где она так долго задерживается? А что, если уже… нет-нет! Придет, еще не так поздно! Но он опять ее, наверное, не увидит, вот уже несколько дней ей не удается проникнуть во двор. Хотя бы сегодня пустили!
Ждет Мутавац, и фамилия Петкович, столь часто упоминаемая всеми вокруг, врезается ему в мозг. Петкович — это тот самый, что как-то после его свидания с женой у тюремных ворот подошел к нему, обнимал, расспрашивал о жене, жалел и его и ее. Почему так заинтересовался этот бабник, как его все здесь называют, его женой? Вспоминает Мутавац черный, горящий взгляд Петковича, тоскливо и страшно ему за себя и за жену. Но чего ему сейчас бояться? Говорят, Петкович сумасшедший. Пропадет он, несчастный. Но может быть, это счастье — сгинуть, потеряв разум?
Уставился Мутавац гноящимися глазами в угол с козлами, как будто видит там ответ на свой вопрос. «Мутавац! К следователю!» — Окрик заставил его вздрогнуть. Он не обернулся — знает, это Рашула, отвернувшись в сторону и изменив голос, пытается его припугнуть.
Рашула много раз выкидывал такие штучки и всякий раз улыбался от удовольствия. Так было и сейчас. Но почему молчит Розенкранц?
— Na, und Sie? — Рашула пнул его в хромую ногу. — Schweigsamwie аш Eise? Totenphilosophie, was?[11]
— Der Kerl is wirklich naerrisch![12] — брякнул Розенкранц без всякой, кажется, связи с замечанием Рашулы. Все это время он думает о Петковиче, и не без оснований. После долгого и безуспешного торга между Рашулой и Пайзлом в нем созрела мысль попытаться самому договориться с Пайзлом. Он наконец решился на это вчера, когда узнал, что Пайзл выйдет на свободу. Поначалу все шло гладко. Пайзл больше не заставлял его отказываться от показаний. Неприятно было только одно — он все еще требовал выплаты большого денежного задатка. И на это бы он пошел, если бы Пайзл не настаивал еще на одном тяжелом условии, которое предлагал ему с самого начала: Розенкранц должен симулировать сумасшествие. Как? — мучился Розенкранц со вчерашнего дня. Он понимал, что время идет, и Пайзл — если на этот раз все без обмана — в любую минуту может оказаться на свободе. Надо, значит, поспешить с решением!