Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
— Когда я смотрю на Хорева и Оснельду, в жилах моих как бы огонь переливается. Ино сладко сие, а ино тяжело, наибольше сладко. Но и самая тяжесть оная бывает мне сладка и приятна. Так — в театре, у вас. А дома во все часы тяжко. Только и полегчает немного, когда одна бываю да Оснельдою себя думаю. Не хорошо так? Скажите, не хорошо?
— Не хорошо, Татьяна Михайловна, — серьезно сказал Федор. — Болезненность вы в себе развиваете мыслью постоянной. Чувства театральные — преходящи, они в театре должны быть оставляемы. На воле все должно идти своим чередом. Не может вся жизнь в едином театре вместиться.
— Моя вмешается, — просто сказала Таня. — Мне кажется, будто жить я начала, как на театр оный попала. Будто, как открылась занавеска у вас — открылась она и в жизни моей. И все стало ясно и видно. А до того темнота была. Опустится занавеска у вас — у меня на сердце заналеска опускается. Живешь токмо вспоминаючи то, что виделось. Коли не видеть часто сызнова — смерти для меня подобно. А умирать навсегда не хочется…. Еще быть возможно…
Федор взглянул украдкой на Татьяну Михайловну. У нее на ресницах блестели еще слезы, но широко раскрытые глаза лучились. Как будто что-то действительно проходившее перед ними отражалось на миг в светлом зеркале и исчезало. В них мелькали то мольба, то надежда, то покорность неизбежному, то какие-то тревожащие горячие и упрямые огоньки. Этих, пожалуй, было больше всех, и они настойчиво повторялись через короткие промежутки времени. Несомненно было одно — девушка глубоко страдала и не была уверена в том, удастся ли ей перебороть свои страдания.
Федору захотелось утешить ее, как утешают маленьких детей, обнадежить, не отговаривать ни от чего, а поддержать в ней веру в законность и правоту ее чувства, указать на временность испытываемых ею страданий.
Девушка медленно, как бы боязливо, перевела на него свой взгляд, не то прося защиты, не то пытаясь проникнуть к нему в самую душу. Она долго и пристально смотрела, не отрывая глаз; на них постепенно набегала дрожащая влажная пленка. Кажется, еще секунда — и слезы потекут по щекам… Но Таня с силой зажмурила глаза, вздохнула и затем резко тряхнула головкой. Отвернулась.
Одна внезапная мысль как каленым железом обожгла сердце Федора. Вся кровь мгновенно всколыхнулась в нем. Почувствовал, как мучительно и жарко краснеет. Напряг всю силу воли, чтобы отогнать назойливую мысль. Это не удавалось. Как-то сразу стала ясна и эта неуравновешенная порывистость девушки и ее, ни в ком им ранее не наблюдаемая, горячность, — вся эта масса противоречивых, взбудораженных чувств, подавляемых с полною неопытностью и очевидной безнадежностью. Эта спутанность чувств девушки, их пугающая неразбериха вытекала из смутного, еще не осознанного тяготения к нему, к Федору Волкову лично.
Что-то больно укололо Федора в сердце. Он пристально, но ласково посмотрел на девушку.
— Вы успокоились, Татьяна Михайловна? — спросил он, стараясь придать оттенок шутливости своему голосу.
— Я не могу быть спокойною, — твердо ответила Таня. — Спокойствие для меня то же, что и смерть. Мне успокоиться — значит проститься со всем…
— Я прекращу беседу нашу, Татьяна Михайловна, поколику вы не оставляете мыслей ваших мрачных. Будем рассуждать без детскости и без капризностей, девицам избалованным свойственных. Вы не из оных, полагаю. Поговорим о влечении вашем. Приверженность вашу к театру я одобряю. Восторженность вашу сверх границ — порицаю. Мрачность мыслей ваших по вопросу оному — неуместна, понеже причин к сему никаких не имеется.
— Как нет причин? Как нет причин? — почти закричала Таня. — Али вы не видите, как усмотрением вашим судьба моя решиться должна?
— Моим усмотрением ничто решиться не может. Поступайте по подсказке сердца вашего. Куда влечет оное, туда и идите. Но испытайте наперво зрелость решения вашего, крепость привязанности оной… Наипаче же — крепость сил ваших на борьбу с предрассуждениями близких вам лиц. Все решится не мною и не вами, а произволением особ оных. Без помощи и поддержки их вы пока существовать не сможете. В мере упорства вашего к достижению цели, вами поставленной, разрешение узла сего предвижу. Наилучшее и кратчайшее разрешение его мыслю так. Матушка ваша, ведомо мне, в Москве проживает? Не так ли?
— Да, — сказала девушка.
— Наперво, переселиться вам на жительство к матушке надлежит. Там, в условиях нравов не столь жестоких и темных, стремления ваши обретут свободу и завершиться смогут ко благу вашему. Как вы смотрите на предложение мое, Татьяна Михайловна?
Девушка заметно побледнела, подняла глаза на Федора. В них мелькала тревога и снова набегали слезы.
— Но я… я с вами быть полагала, — сказала она с усилием.
— Вы считаете сие выполнимым?
— А вы?
Федор вместо ответа поднялся со стула.
— Коли так, несказанную честь окажете компании нашей присутствием своим. Однако дядюшка ваш, полагаю, заблудшими нас почитает в его доме обширном.
Он отворил дверь. Таня, помедлив и не поднимая головы, прошла мимо Федора в коридор. Он последовал за нею. В ближайшей комнате к ним присоединилась мадам Любесталь, как бы не покидавшая их.
Иван Степанович в угловой комнате объяснял своим гостям устройство аквариума. Отсутствия Федора и Тани, повидимому, не заметили.
Только Аглая с Агнией подозрительно покосились при их приближении.
Когда комедиантская компания вышла на улицу, до ее слуха донеслась далекая хоровая песня.
— А ведь сие «забава» канатчиковская орудует, — сказал Алеша Попов.
— Заглянуть необходимо, — раздались голоса.
Значит, «забава», несмотря на отколовшуюся часть лучших забавников, все же продолжала действовать.
Солнце зашло. Смеркалось.
Разлад
Федор пережил немало мучительных раздумий по поводу недавнего объяснения с Татьяной Михайловной. Для него больше не оставалось сомнений в истинном значении охватившего ее чувства. Чувство это, конечно, детское, непродуманное, мимолетное… А бывают ли чувства продуманные? Тогда это не чувство, а сценическое представление… Почему не допустить искреннего увлечения театром? Если влечение к театру истинно — оно останется, а то, другое, улетучится вскоре без остатка. А, быть может, и все улетучится, совсем и навсегда. Это вероятнее всего. Да полно, стоит ли вообще над этим много раздумывать?
И все же Федор не мог не думать о Татьяне Михайловне. Ему нравилась эта чистая, такая правдивая и открытая душа, эта детская непосредственность, желание сразу забрать жизнь в свои руки. Возбуждала жалость ее, беспомощность, полное незнание своих сил. Чуточку пугала чрезмерная восторженность. Не совсем понятен был ход ее мыслей и переживаний.
Жизнь учит: кто быстро загорается, тот быстро и потухает. А что затем? Два несчастных существа с неуспевшими расцвесть и уже искалеченными сердцами. Да полно, так ли это? Не с вымыслами ли пустыми приходится дело иметь? А вдруг все это много проще?..
Федор, никого еще не любивший, чувствовал себя способным ответить на порыв девушки таким же горячим и откровенным порывом. Но…
До поры до времени необходимо это чувство сдерживать и глушить, пока не окрепнет начатое им дело. Не в этом ли деле вся жизнь его? При первой же попытке пойти навстречу чувству девушки его обвинят в безнравственности, в совратительстве, во всех смертных грехах. Тогда весь город, все темные силы ополчатся на него.
А он мог бы полюбить ее всей душой и сердцем, не полюбить как неотторжимую часть мечты всей своей жизни. А пока? А пока — приглушить в себе всякие резкие порывы. Приглядеться, причувствоваться, раскрыть и изучить юную душу. Исподволь. Не тушить в ней надежды, но и не давать поводов малой искорке разгореться в большое пламя. Пусть все останется пока в том же положении… на некоторое время.
Придя к такому решению, Федор немного успокоился.
Волков не ошибся относительно истинного отношения к себе темных сил. Безобидная, детски-семейная трапеза у Ивана Степановича на основании каких-то гнусных слухов, была расписана о. Иринархом архиерею, как греховная оргия, где принимали участие воспитанники духовной академии.
О. Иринарх поставил вопрос сразу круто, требуя исключения виновных питомцев из стен семинарии.
Архиерей добродушно отмахнулся:
— Погоди кипеть, архимандрит. Мера дюже сурова есть. Нельзя, не изведав броду…
Все же архиерей нажаловался на Ивана Степановича воеводе.
Воевода вызвал к себе Майкова.
— От архиерея того… жалоба, — начал он без предисловия. — Оргии ты там устраиваешь с комедиантами, что ли…
Иван Степанович даже остолбенел:
— Оргии? Это обед-то с моими дочерьми — оргия? Ну, ведаешь, Михайло Андреич, сие гнусностью изрядной припахивает…