Автор неизвестен - Аспазия
— В мастерских уже усердно работают над слепками и глиняными моделями угловых групп и фриз, — отвечал Фидий.
— Не думаешь ли ты, — спросил Перикл, — обратиться к Полигноту, чтобы и здесь точно так же, как и внизу, в храме Тезея, резец и кисть разделили между собой работу по части украшения? Впрочем, я вспоминаю, ты не совсем благосклонно смотришь на живопись, эту родную сестру ваяния, хотя, может быть, она несколько отстала.
— Я сам юношей занимался живописью, — отвечал Фидий, — но она не удовлетворяла меня, я хотел, чтобы то, что я представлял себе в мечтах, выходило полно, округленно и чисто, а этого я мог достичь только резцом.
— Хорошо, — сказал Перикл, — пусть новый храм Паллады будет украшен только ваянием, чтобы он мог служить памятником лучшего, что мы можем создать. Мы вместе придумаем способ извиниться перед Полигнотом, а затем, когда будет окончен этот храм, посмотрим нельзя ли сделать что-нибудь для храма негодующих жрецов, а также и для небольшого храма богини Паллады, смело возвышающегося на террасе скалы. Я хотел бы, чтобы когда я наконец сойду с поля деятельности, все желания афинян были бы исполнены — тяжело сознание, что так много недовольных мной! Ты улыбаешься?.. Конечно, серьезный и строгий Фидий может довольствоваться только самим собой…
— Это самое трудное, — возразил Фидий.
— Ты не боишься противников, — продолжал Перикл, — берегись, у нас в них нет недостатка. Тебе также завидуют, и то, что ты создаешь, нравится не всем!..
— Афина Паллада никогда не позволит мне трепетать, — отвечал Фидий словами Гомера, указывая рукой на громадное изображение богини.
Затем Фидий удалился, чтобы снова соединиться с Иктиносом, а Перикл с его спутниками продолжал свой обход вершины Акрополя.
Трагический поэт погрузился в разговор с юным игроком на цитре. Он сам был довольно хороший музыкант, но юноша в своем разговоре с ним выказал такие способности, что он, наконец, с удивлением сказал:
— Я знал, что милезийцы славятся своей любезностью, но не знал, что они так мудры…
— А я, — возразил юноша, — всегда считал трагических поэтов Афин за людей мудрых, но не думал, чтобы они могли быть так любезны. Я слишком поспешно судил об авторах по их произведениям. Почему ваша трагическая поэзия до сих пор так мало затрагивала нежные движения человеческого сердца? В ваших произведениях все величественно, благородно и нередко ужасно, но вы не отдаете заслуженного места могущественной страсти, называемой любовью. Умели же Анакреон и Сафо так много сказать о ней, почему же нынешние авторы трагедий пренебрегают изображением в произведениях этого нежного и чистого человеческого чувства?
— Мой юный друг, — улыбаясь, отвечал поэт, — мне кажется, что нежный, крылатый, вооруженный стрелами бог не мог бы найти человека, более достойного для описания его, чем ты. Несколько дней тому назад мне пришел в голову план трагедии, в которой должно быть предоставлено большое место тому чувству, за которое ты так стоишь. Не знаю, стал ли бы я писать эту трагедию, но теперь после твоих слов, а также увидав твой сверкающий взгляд, которым ты сопровождал свои слова, я чувствую себя воодушевленным и вдохновленным.
— Прекрасно, — сказал юноша, — я приготовлю тебе благоухающий венок в день победы твоей трагедии.
— Венок из красных роз! — вскричал поэт. — Я в моих стихах предполагаю воспеть могущество Эрота.
— Конечно, — отвечал юноша, — благодарный крылатый бог, как кажется, желает, чтобы я сейчас же нарвал роз для этого венка.
С этими словами стройный юноша вскочил на выдающийся выступ скалы, в трещине которой зеленел, может быть, столетний большой розовый куст, весь покрытый цветами.
— Берегись, юный друг! — сказал поэт, — ты не знаешь на каком несчастном месте ты стоишь: с вершины этой скалы бросился в море афинский царь, потому что его сын, возвращаясь после сражения с чудовищем, забыл в знак победы поднять белый парус. Впрочем, на этой горе нельзя сделать шагу, чтобы не натолкнуться на какое-нибудь воспоминание прошлого, чтобы не оживить какого-нибудь древнего предания.
— Если ты так смел, мой милезийский друг, — вмешался Перикл, — то следуй за нами через скалу к обрыву, с которого представляется прекрасный вид на всю окрестность.
Юноша, смеясь, поспешил вперед, и скоро все трое стояли на краю обрыва.
— Прислушиваясь к гармоническому шуму этих волн, — сказал Перикл, каждый раз, когда я смотрю на эти вершины, на расстилающиеся у меня под ногами горы Пелопонеса, я чувствую странное стремление: мне кажется, как будто я должен обнажить меч, мне кажется, как будто за этими горами поднимается мрачный образ Спарты и с угрозой глядит сюда…
— Взгляд государственного правителя и военного героя всегда несется вдаль, — вмешался поэт, — не лучше ли, вместо того, чтобы обращать взгляды на горы далекого Пелопонеса, наслаждаться тем, что лежит у нас перед глазами. Юноша, не увлекайся Пелопонесом и его грозными горными вершинами, обрати свой взгляд на более веселую картину, расстилающуюся у твоих ног, полюбуйся на кипящую здесь оживленную жизнь, обрати свой взор к Пирею, а оттуда на Рамнос и Марафон.
Черты лица поэта воодушевлялись по мере того, как он говорил, но более всего, казалось, его вдохновляли сверкающие глаза юноши, наконец он схватил последнего за руку и сказал:
— Но лучше всего — это моя родина, я просил бы тебя приехать ко мне, прожить несколько дней в моем деревенском доме на берегу Кефиза, я покажу тебе мои цитры и лиры, и, если тебе понравится, то мы устроим маленькое состязание в музыке и пении вроде аркадских пастухов.
Юноша улыбнулся, а Перикл, после короткого молчания, сказал:
— Я сам в скором времени привезу к тебе юного Аспазия, тем более, что в состязании в музыке и в пении вы должны иметь какого-нибудь судью.
— Юношу зовут Аспазием! — вскричал поэт, — это имя напоминает мне прекрасную милезианку, о которой я слышал в последнее время…
Юноша покраснел. Эта краска удивила поэта, он еще держал в руке руку юноши, взятую, чтобы проститься, и в эту же минуту почувствовал, уже без сомнения не в первый раз, хотя ранее, может быть, не сознавал этого, что рука юного милезийца слишком мягка, тепла и мала даже для такого молоденького мальчика, каким он казался. Одну половину тайны он прочел в яркой краске, выступившей на щеках юноши, другую — сказала ему рука… Поэт не ошибся, рука, которую он держал в своей руке, не была рукой юноши эта была рука прелестной Аспазии.
После первого свидания в доме Фидия, Перикл и милезианка снова увиделись сначала у самого Гиппоникоса, приятеля Перикла, затем стали встречаться все чаще и чаще и вскоре стали неразлучны.
Аспазия переоделась в мужской костюм и часто сопровождала своего друга под видом игрока на цитре из Милета. Таким образом пришла она с ним в этот день на Акрополь. По дороге к ним присоединился поэт, которого влекло к мнимому юноше непонятное для него самого чувство. Теперь загадка была для него разгадана, он со смущением опустил маленькую ручку, но скоро снова овладел собой и сказал с многозначительной улыбкой, обращаясь к своему другу Периклу:
— Я замечаю, что бог поэтов Аполлон расположен ко мне, он избавил меня от далекого пути в Дельфы и не только объяснил мне сон, виденный мной ночью, но заставил меня видеть сон наяву и, вместе с тем, вдруг наградил меня способностью по одному прикосновению к руке человека определять его пол, даже если бы он хотел скрыть его…
— Ты уже давно любимец богов, — возразил Перикл, — от тебя Олимпийцы не имеют никаких тайн…
— И хорошо делают, — отвечал поэт. — Я причисляю к ним также и Олимпийца Перикла…
— Что же касается твоего искусства угадывания пола милезийского игрока на цитре, — сказал Перикл, — то последний имеет право носить мужской костюм, так как обыкновенно женщины всюду бывают страдальческими существами, тогда как эта имеет чересчур деятельную и подвижную натуру и к ней нельзя приблизиться, не попав под ее влияние.
— Я сам на себе убедился в этом, — сказал поэт. — Несколькими словами она зажгла во мне божественный огонь вдохновения. Достойные удивления мудрые мысли сходят с этих прелестных губ. Как приятны мне были бы и далее такие ощущения, но солнце уже заходит за вершины Акрокоринфа, я слышу в кустах пение соловья, который напоминает мне, что пора возвращаться домой, поэтому я прощаюсь с вами и с сожалением должен удалиться. Не забудьте вашего обещания и вспоминайте обо мне в моем уединении.
— Мы не забудем твоих слов, — сказал Перикл, — да сопутствует тебе муза в твоем одиночестве. Среди соревнования всех искусств, трагическая поэзия также должна достигнуть своего апогея. Дай нам скорее насладиться новым плодом твоего вдохновения.