Павел Шестаков - Омут
— Башибузуки! — качала головой бабка, — И куда матери смотрют! А схватит простуду — сейчас ко мне. А я кого вылечу, а кого и нет…
Но Таня была глубоко безразлична и к радостям детворы, и к подстерегающим ребят опасностям. Подавленно ждала она, как переступит порог дома, в котором, по словам старой Ульяны, сами стены должны были облегчить ее участь.
И вот она увидела их, стены старого отцовского дома, в котором родилась и где жила теперь старшая сестра Настасья с мужем и детьми, тремя девочками-погодками. В город сестра приезжала редко и ненадолго, постоянно погруженная в хлопоты и заботы крестьянской жизни, привозила скромные гостинцы — меду или сушеных яблок, и бегала, приобретала необходимое на хуторе — мануфактуру, фитили для керосиновой лампы и обязательно лакомство — пряники. Тане сестра казалась неинтересной, рано превратившейся во взрослую, быстро теряющую молодость, простую, смешно одетую женщину. Во время этих редких и ненужных встреч Таня испытывала чувство превосходства, сознание, что сама такой никогда не будет. И вот как повернулось…
Саманные стены под камышовой крышей с маленькими оконцами не радовали глаз, особенно сейчас, когда прошлогодняя побелка пожухла, местами обсыпалась, а до новой, к пасхе, еще руки не дошли, и дом мало чем напоминал лубочно веселые изображения крестьянского жилья, что печатались в книге «Живописная Россия».
— А ну, там! — закричала Ульяна, останавливая подводу у ворот, — Живые люди есть? Принимайте родню!
Настасья выскочила, обняла, прижалась расплывшейся от непрерывных кормлений грудью и тугим животом, запричитала по-деревенски:
— Родненькая ты моя! Радость-то какая… А мы ждали-ждали, извелись уже. Да как же ты доехала?..
— Перестань, Настя, — отстранила ее Татьяна. От сестры исходил запах неухоженного тела, редко меняемой одежды. — Не от хорошей жизни приехала.
Но та не слушала.
— Заходи в хату, заходи, радость наша. А мы ждем-ждем. Проголодалась, небось…
Таня переступила порог и увидела теленка. Красивый, с белым пятнышком на лбу теленок посмотрел на нее с любопытством, но не признал, а шагнул к Настасье и ткнулся головой в живот.
— Что, Зорька, что, хорошая моя? — спросила сестра у телочки и погладила по вылизанной холке. — Поздно у нас корова нынче отелилась, — пояснила она Тане.
А та смотрела уже не на теленка, а на самодельную люльку, сколоченную из досок с подбитой вместо дна холстиной и подвешенную за крючок в кольцо, ввинченное в потолочную балку. В люльке лежала и сосала соску — тряпочку с подслащенным хлебом — годовалая девочка. Наверно, ее взволновало появление незнакомого человека, потому что, едва Таня наклонилась над люлькой, девочка сморщилась, готовая заплакать, и тоненькая струйка пролилась на земляной пол в желтый песок, предусмотрительно подсыпанный под люлькой.
«Да ведь и я в этой люльке лежала, и ему придется», — подумала она и покачнулась, выпрямляясь.
— Младшая моя, — сказала Настасья и посмотрела на девочку так же ласково, как перед этим на телку.
Таня постаралась улыбнуться, но голова закружилась.
— Что-то мне с дороги… Закачало… Прилечь бы…
— Приляжь, родненькая, приляжь. Считай, больше сотни верст протряслась. В твоем-то положении. Скидай шубу и сюда, на маменькину кровать. Передохни.
Кроме шубы, она ничего не сняла, погрузилась почти без чувств в пуховые подушки и, прежде чем забыться, подумала с удивлением: как же тут ничего не изменилось! И комод стоял на прежнем месте, и даже совсем потускневший, забеленный по краям плакат времен еще японской войны, маячил перед глазами, навечно приклеенный к стене. На плакате бесстрашный вояка в бескозырке и скатке через плечо гвоздил прикладом плюгавеньких косоглазых человечков. А внизу было написано:
Стыдно с вашей желтой рожейИ на свет являться божий!
В последнюю секунду ей показалось, что это на нее замахнулся прикладом солдат, она вздрогнула и забылась…
Проспала Татьяна до следующего утра.
— Я тебя побудить хотела, а Гриша говорит: не трожь ее, пусть поспит с устатку. Ну мы тебя шубой прикрыли, ты и спишь…
Так и дальше пошло. Ее берегли, ничего не разрешали делать по хозяйству, а сами трудились от первых петухов, серого, невидимого еще в хате рассвета, до того часа, когда Григорий, Настасьин муж, задувал чадящий тусклый светильник, изготовленный из снарядной гильзы — керосину для лампы на хуторе, понятно, не было, — и, укладываясь с женой, вместо привычных слов молитвы говорил прибаутку:
— Огонь погас, Христос при нас…
Сама Настя вела себя так, будто и не ждала ребенка. Без видимых усилий делала каждодневные дела и на удивление Татьяны откликалась просто:
— Мы привычные.
Беды она не ждала, а беда случилась.
Однажды с утра, торопясь пораньше собрать Григория в поле, Настасья подошла неосторожно к норовистой кобыле, и та ударила ее ногой в живот.
День этот Татьяне запомнился в каком-то бреду и чаду.
Чадила печь, на которой кипятили воду в ведре, бормотала что-то бабка Ульяна, бубнила под нос все время непонятное; вскрикивала пронзительно в муках Настасья, орала маленькая в люльке, пока ее не догадались унести к соседям, мычала перепуганная телка, а под конец, который наступил все-таки под вечер, залилась дурным голосом Настя, узнав, что младенец, долгожданный мальчишка, появился на свет мертвым…
И хотя не было в хуторе женщин — а рожали они часто, а то и ежегодно, — кто не хоронил бы одного, двух и больше детей, о чем и говорилось с покорным смирением «бог дал, бог взял», но каждая смерть есть смерть, тем более для Насти она была первой, и первый сын умер.
Пришло горе.
Не в силах вынести плача и рыданий, Татьяна, о которой в несчастье как-то даже позабыли, заткнув уши, выбежала во двор, споткнулась в наступившей уже темноте об деревянное корыто, из которого кормили кабана, упала, и боль от ушиба вдруг стремительно разрослась и умножилась.
И она сама закричала.
Потом ее перенесли в постель, и она почти в беспамятстве уловила, как бабка Ульяна сказала:
— Сколько годов живу, а не помню, чтоб так, одна за другой, рожали.
В одну ночь сестры родили двух мальчиков, но в живых остался только второй…
Пока обе отходили от мук, Григорий с бабкой сидели в горнице за столом, пили самогон и говорили между собой негромко и рассудительно.
Григорий был мужчиной по тем временам завидным — на германской еще лишился руки, продевал пустой рукав под ремень, и никакая власть его не трогала: понимали, что должен хоть какой мужик быть на хуторе.
Сидели они с Ульяной от тревог усталые и закусывали куриной лапшой.
— Ну и Настя убивается, — сказал Григорий, прислушиваясь к негромким, но горестным стонам жены.
— Да уж куда! — откликнулась бабка, вылавливая из деревянной миски пупок. — Несправедливость вышла.
— Три девки живые, а малец помер, — не понял до конца Ульянину мысль Григорий.
— Это само собой. Но я про другое. Потому несправедливость, что лучше б наоборот. Вам сын желанный, а ей одна помеха в жизни.
— Без мужика дитё — позор один, — согласился Григорий.
— А ведь он вам, мальчишка ее, не чужой, — заметила бабка будто невзначай.
— Конечно, родня близкая.
— Налей-ка еще, твоего помянем.
Выпили.
— А теперь за здравие.
— Так говоришь, не чужой?
— Не чужой.
Оба задумались. У бабки мысль была ясная, а к Григорию она только подходила, но чем ближе подходила, тем крепче укоренялась…
А через несколько дней за столом собрались все.
Танин сынишка на руках у Насти чмокал, сосал грудь в охотку — у матери молока не было, и она сидела серая, виноватая, не могла даже усвоить, что ребенок это ее, а уж то, что отец его Юрий, интеллигентный юноша, пишущий стихи, в этой хате и вообразить невозможно было.
Ульяна оглядела всех и приступила:
— Вот что я, милые мои, сказать вам хочу… Мы тут с Григорием умом немножко пораскинули. А Гриша мужик толковый, да и я не дура. Так что мысли наши такие, что и вам продумать их очень стоит.
Сестры переглянулись, не понимая, о чем речь.
— Дело, сестрицы, такое. У Насти беда получилась, а ты, Татьяна без радости. Верно я говорю?
Согласились молча.
Значит, поправить это нужно.
— Да как же такое поправишь? — спросила Настя, ласково придерживая лысенькую головку племянника.
— Поправить можно.
Татьяна подумала недружелюбно:
«Все-то эта старуха знает, все поправить может».
— Можно, милая, можно, — продолжала Ульяна, обращаясь к старшей сестре. — Вишь, малый в тебя вцепился, титьку сосет, как материну.
— Да уж…
Настя улыбнулась довольно.
— Не чужая, — сказал Григорий.
— Кормилица, — добавила бабка. — Кто, кроме нее, его выкормит? Разумеешь, Татьяна?