Владимир Личутин - Раскол. Книга II. Крестный путь
– …Мать, ты не ходи туда, – вдруг сдавленно попросил Любим. – Не рви сердца. Ты-то ежли помрешь, дак я куда? – вдруг открылся стремянный и понял, откуда непродышливая горечь в горле, будто наелся окуневой ксени.
– Куда-куда… на кудыкину гору, – ворчливо ответила Улита Егоровна и, сгорбатясь, спустилась со взвоза и стала крохотной средь снегов, как карла. И Любим потянулся следом. Он – служивый, его место на торжище, подле палачевской стулки; не явись-ка на казнь – кликнет тайный подметник «слово и дело».
…Народ стекся. Ждали лишь воеводу.
– Казнишь юрода – уйду в пустынь, – грозится Евдокия Ильинишна, едва поспевая за благоверным. В темно-синем зипуне и в собольей шапке с заломом, валкий в ходьбе, коренастый, Цехановецкий, будто сенная копна, застит жене весь белый свет, и слова ее гневные, кинутные, в спину мужа осыпаются, как труха. У воеводы на лосином широком поясе лядунки с огневым припасом, на боку кривая янычарская сабля – чертит по снежному насту. Будто на рать собрался. Бояроня чувствует себя собачонкой и оттого еще более несчастна. Лицо бледно, как холстинка, и в тусклых глазах само страдание. – Ты не муж мне нынче… Ты не лапоть и не сапог, хоть и задрал голову. Ты вовсе сбился с пути. Как жить-то дальше станешь без души?..
– Проживу. Не твоя забота…
– Такие вот и Царя Небесного сгубили… Не могу более с тобою. Пострижусь в монастырь…
– По мне, хоть к черту на куличики, хоть в пролубь с головою. Локтем перекрещусь. За жизнь-то осточертела, – рубит сплеча воевода. Щекастое багровое лицо в грубых, заветренных складках, будто натерто кирпичом, и свинцовые глазки – как пули, нет в них ни капли жалости. Думает под скрип пимов: блудят, скоты, и ревут, блудят и стонут, чтобы все жалели их… И доколе царь не прижучит?
С яростью на сердце и взошел на дощатый рундук, сшитый на скорую руку, где уж дожидались полуголова и подьячий Иглин. С той же злобою кинул Елагину:
– Чего волынку тянете? Тащите вора!..
Безносый заплечный мастер, стоявший у виселицы, понимающе ухмыльнулся. Воевода брезгливо дернул усом и отвернулся. Из острожка стрельцы вывели юрода; его вроде бы ожидали давно, а он появился в распахнутых воротах как-то вдруг. Стрелецкая вахта, расставленная по обе стороны дороги, вскинула топорки на плечо. На слепящем бело-голубом снегу юрод казался черным, как арап; словно из аравийских земель привезли чуженина, чтобы вздернуть его о край Студеного моря. Словно бы самого Христа притянули из неведомых палестин, чтобы вновь распять в поучение, но уже в северной стране. Феодор был наг и бос, лишь усохшие чресла прикрывал клин грязного портища. Верижные цепи опоясывали блаженного, как сонные черные змеи, литой крест будто впаялся в грудину. Феодор едва переставлял ноги, и скрип морозного снега под плюснами отдавался в сердце каждого слобожанина суеверным ужасом. Стрельцы тащились позади, потупив головы, и без особой нужды подпихивали юрода ратовищами бердышей, словно бы за каждый тычок им платили добавочных денег. Народ качнулся навстречу и замер, как ослепленный, жадно обирая мученика взглядом. Юрод приблизился; на лице его светилась безмятежная счастливая улыбка. Он скашлянул сухо и сплюнул в снег кровавым сгустком. Реденькие волосенки и неряшливый ком бороды были густо присыпаны инеем; так поседател сердешный в юзах. Феодор стал белым, как псец, и оттого глаза светились особенной радостной голубизною…
Тут подул морянин. Четыре петли на виселице закачались вразнобой. Юрод встал под крайней веревкой, взглянул наверх, натянув шею. Каждый мосолик обреченно выпирал на испитом, безмясом теле, можно было и ребра пересчитать; грешно и страшно было смотреть на юрода. Многие бабы тут же и отвернулись, крестясь. Палач подкатил березовый комелек, вскарабкался, содрал с головы чермный колпак и деловито примерился, глуповато вытаращив глаза. Взгляды их скрестились, и Ивашко Светеныш подмигнул блаженному, высунул толстый заплесневелый язык. Елагин с рундука зачитал вины Феодора Мезенца: де, от веры православной отстал, еретик, де, хульные слова на государя клеплет и народ Божий мутит, де, к увещеваниям глух и архирейского слова не слышит, так далеко сблудил, сатаненок…
– Вешай вора… Чего волынить! – торопил воевода назло жене. Палач, не дожидаясь, пока-то взберется юрод на комелек, торопливо поставил его, придержал за портище. Юрод по-прежнему улыбался, с занебесной высоты взирая прощально на толпу, как на неразумное лесное муравлище. Народ же потянулся к юроду, ожидая напутственных слов, как Божьей благодати. Старухи ткнулись в снег. Олисава протиснулась вперед, норовя подскочить к виселице, но так и застыла, спрятав в ладонях сыновье лицо.
– Глядите, православные, последние времена настали! Вор святаго вешает, а государевы слуги ему в пособителях! – вдруг вскричала бояроня за спиною воеводы; Цехановецкий вздрогнул и вновь махнул рукою: де, кончай…
Феодор просунул голову в петлю, притерся шеей к мерзлой веревке. «Господи, прости меня, грешнаго», – прошептал беззвучно. Тут запели небесные накры, загудели волынки, заиграли свирели, взбренчали струны – то Господевы скрыпотчики, гудошники и дудошники затворяли душу Феодора от мирской скверны в прохладный шелковый куколь, чтобы в девстве и нетленной чистоте принять ее к себе.
– Господи, прими мя! – воззвал Феодор и радостно шагнул со стулки.
Олисава оставила сына, прянула к блаженному. Стрельцы подхватили ее за руки, оторвали от мученика и, оттащив волоком, кинули в снег. Сын упал матери на грудь, завопил. Народ охнул, со страхом глядя в небо, ожидая Божьей кары. И снежная наволочь скоро наползла на солнце, схитила его, и поднялась над Окладниковой слободкой прощальная снежная завируха.
…Феодора Мезенца ввечеру отволокли за слободку к Инькову ручью на болото и кинули собакам на поедь, даже не прикопав.
Но лишь стемнело, и в этой замятели Любим, завернув брата в оленью полсть, притянул в дровенках в избу; до утра не спали, читали напеременки Псалтырю и с первым светом спешно зарыли юрода под полом его тайной монашьей скрытии, кою он ладил когда-то своими руками. Отныне навсегда вернулся блаженный Феодор Мезенец в родные домы под присмотр матери.
Другим же днем, не мешкая, государев стремянный Любим Ванюков съехал на Холмогоры к воеводе Нарышкину, а оттуда по царской посылке на Сумской острожек в помощь стряпчему Игнатию Андреевичу Волохову, уже третий год стоящему с войском под непокорным Соловецким монастырем.
Словарь редких и старинных русских слов
Арешник — мелкий слоистый камень розового цвета.
Агаряне — потомки рабыни Агари и патриарха Авраама.
Агарянский шелк — ткань с Востока.
Арбуй — человек татарского иль турецкого племени.
Адамант — алмаз.
Амбары вонные — амбары, стоящие во дворе избы, на задах хором, где хранился скарб, носильные вещи, меха и платно.
Аспид — темный камень, злодей, бес.
Алгимей — алхимик.
Аргиш — обоз, санный поезд.
Баклан — одиночный крупный подводный камень,осыхающий на отливе.
Байбарак — плотная шелковая и парчевая ткань.
Баять — говорить, рассказывать сказки.
Баюнок — говорливый, многознатный мужик, который пользовался большой славой на промыслах.
Британ — английская охотничья собака для травли медведей.
Бирючь — глашатай.
Брашно — еда, кушанья.
Балан — толстый обрубок бревна.
Баженый — божий, родной, дорогой ребенок.
Базлуки — плетеные широкие лыжи.
Базанить — шуметь.
Балаган — походная брезентовая палатка, полог.
Бахилы — сапоги с длинными голяшками, плоскостопые.
Бусый — пепельносерый.
Бейки — цветная кайма по подолу.
Барака — крутое возвышение, гора.
Взаболь — взаправду.
Вознепщевать — возникнуть, возвыситься.
Векша — белка.
Велегласный — говорящий возвышенно.
Веретье — возвышенное место в лесу, поросшее вереском (можжевелом).
Воронец — широкая полка от стены до стены, вывешенная поперек избы.
Ворворка — шнурок, тесемка у рубахи.
Взвоз — покатый въезд в крытый двор избы (поветь), срубленный из бревен.
Вельми — весьма.
Вентерь — рыбацкая ловушка.
Воп — крик, плач.
Вощага — толстая палка, дубина с утолщением.
Вешница — ледоход.