На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов - Тютчев Федор Федорович
Он разразился диким смехом и даже руками всплеснул при мысли об ожидавшем его наслаждении.
Спиридов слушал причитанья Матая, и в его уме с поразительной ясностью представилась ужасная картина истязания связанного, раненого человека. Глухая ночь. Сырая, тесная, как могила, конура; тускло горит фитиль в почернелом черепочке, наполненном бараньим салом, и в зловещем полумраке молча копо шится отвратительная фигура опьяневшего от водки и крови негодяя. Руки его по локоть в крови, как у мясника, кровью забрызганы лицо и одежда… На почернелом полу, в лужах крови, беспомощно лежит обнаженное, изуродованное тело несчастного мученика с засунутой в рот тряпкой, не позволяющей ему кричать… с вытаращенными глазами и налившимися на лбу жилами… Лицо его искажено невыносимым страданием, он глухо, монотонно, протяжно мычит, содрогаясь всем туловищем… В стороне стоит за хватанная окровавленными руками бутылка спирта, к которой палач время от времени припадает жадны ми губами, чтобы затем с новым усердием приняться за свое ужасное дело…
"А что, если и меня ожидает подобная участь?" — болезненно пронеслось в голове Спиридова, но он тотчас же поспешил отогнать от себя эту мысль.
"С какой стати Шамилю отдавать меня на муку какому-то Матаю, если он может взять за меня богатый выкуп, и фельдфебеля-то отдали ему только потому, что тот был ранен и все равно должен был умереть".
Это соображение настолько утешило Спиридова, что он совершенно спокойным тоном сказал:
— Вот что, братец, завтра, когда меня отдадут тебе, твоя воля будет делать со мною все, что только вздумается, а пока убирайся к черту, понял?
Эта спокойная, самоуверенная речь в устах человека связанного, беспомощно распростертого на земле, но, несмотря на все это, не потерявшего присутствие духа, невольно поразила Матая, смутила его рабскую душу. Он даже не нашелся что возразить и только злобно прошептал:
— Ишь ты, ерш какой; постой, милый, я те завтра колючки-то твои с мясом повыдергаю.
В эту минуту в сакле раздался громкий оклик Та-шава, призывавший Матая.
Старик проворно вскочил и, плюнув в лицо Спиридов у, побежал на голос, бормоча про себя русские и татарские ругательства.
Тяжелую ночь провел Спиридов.
Изнывая от холода и неудобной позы, с онемевшими руками и ногами, он лежал, устремив глаза к небу, с одним лишь страстным и нетерпеливым желанием, чтобы поскорее наступило утро и с ним благодетельное солнце.
VIС первым проблеском света аул стал оживать. В своем углу, с головой, притянутой к столбу навеса, Спиридов не мог ничего видеть из того, что совершалось кругом, до него только доносились звуки просыпавшегося аула. Он слышал, как крикливо перекликались спешившие к водоемам женщины, как мальчики с гиком и возгласами прогнали табун лошадей на водопой. Отовсюду неслось суетливое блеяние овец; негромкое бурчание буйволов сливалось с душераздирающим ревом осла, которому меланхолично вторило протяжное мычание коров. Где-то немилосердно скрипели арбы, оси которых горцы не имеют обыкновения смазывать, отчего визг и вой, производимый ими, способен оглушить мертвого. Вдруг среди всего этого хаоса звуков, откуда то сверху, из глубины неба, издалека пронесся протяжный, тоскующий вопль. Пронесся и стих, но через минуту снова повторился, на этот раз еще более отчетливый и печальный. Это мулла призывал правоверных к утреннему намазу.
— Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, — бесконечной рыдающей нотой, непрерывно, то возвышаясь до страстного, неистового вопля, то переходя в замирающий стон, тянулся протяжно-унылый вопль. Вскоре, как бы в ответ на призыв, со всех сторон наперебой послышались такие же голоса, заглушившее поначалу все прочие звуки кипевшего жизнью аула.
— Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, — назойливо лез в уши победный крик торжествующего мусульманства.
За время своей службы на Кавказе Спиридову не раз приходилось слышать молитвенный призыв мулл, но никогда еще не казался он ему таким мощным, победным, как в это утро. Тут, вдали от русских, за стенами неприступного аула, среди вольных гор, мусульманство чувствовало себя еще мощной, грозной силой, смело бросающей свой вызов в лицо христианам. Тут еще было незыблемое царство мулл и полный простор ничем не обузданного фанатизма.
Долго раздавались громкие вопли на крышах домов; последним умолк мулла, возглашавший с минарета мечети, и с этой минуты обычный день вступил в свои права.
Солнце разгоралось все ярче и ярче, и его живительные лучи начали достигать навеса, где лежал Спиридов. Никогда не радовали они Спиридова так, как в это утро. Под их согревающей лаской он почувствовал, как бодрость, уже было совсем покинувшая его, вновь вернулась к нему, а с нею и надежда на скорое окончание претерпеваемых им тяжелых страданий. Он лежал, с минуты на минуту ожидая, что за ним придут и поведут его к Шамилю; но время шло, а о нем как будто бы все забыли. От неподвижного лежания в одной и той же неудобной позе все члены его тела нестерпимо ныли, кровь приливала к голове, а от веревок, туго стягивавших кисти рук и ступни ног, саднило, как будто на тех местах, где они были укреплены, зияли свежие раны. По мере того как шло время, страдания Спиридова усиливались, и он начинал снова приходить в отчаяние.
"Что же это такое? — размышлял он. — Долго ли они будут издеваться надо мною? Когда же наступит конец этим беспредельным жестокостям?"
Спиридова больше всего раздражала эта, по его мнению, излишняя бессердечность в обращении с ним. Для чего его так туго связывают? Ведь если бы даже он был вполне свободен, и тогда он не делал бы попыток к бегству. Отдаленный от своих десятками верст непроходимых дебрей, безоружный, не знающий дороги — он был бы безумец, если бы решился на такой рискованный поступок. К чему же такие предосторожности? Спиридов решительно не мог понять. Не понимал он и того, зачем его морят голодом, оставляют полуобнаженного осенью, в холодную ночь, лежать на дворе и нестерпимо мерзнуть. Неужели они не понимают своей собственной выгоды? "Ведь если я заболею и умру, они из того не извлекут для себя никакой пользы, тогда как, сохранив мою жизнь, могут взять большой выкуп".
Размышляя так, Спиридов вдруг услышал подле себя легкое шуршание половиц. Пересиливая боль от веревок, резавших ему шею, он с трудом, насколько было можно, повернул голову и увидел подле себя Ташав-Хаджи, Наджав-бека и еще третьего, высокого старика в белой чалме. Позади них в почтенных позах толпились нукеры и между ними Матай.
Ташав-Хаджи знаком подозвал его и что-то долго и вразумительно объяснял, указывая то на человека в белой чалме, изобличавшей его духовный сан, то на Спиридова.
Когда он кончил, Матай с минуту подумал, как бы собираясь с мыслями, и затем, почтительно указав на муллу, заговорил:
— Видишь этого почтенного человека? То наш пресветлый Кадий-баркатовчи, да хранит Аллах его душу. Он пришел оказать тебе, неверной собаке, большую милость и предложить, чтобы ты, забыв свои заблуждения, признал, что нет Бога, кроме Бога, и Магомет — пророк его. За это он обещает тебе не только жизнь, но и милость свою. Высокочтимый имам наш Шамиль примет тебя, как друга, сделает наибом, даст саклю и самую красивую девушку в жены. Если у тебя в России есть деньги, Шамиль напишет письмо командиру войсками, чтобы тебе их прислали, тогда ты будешь самый богатый и почтенный изо всех наших наибов. Ну, отвечай же!
Если бы Спиридон находился в другом положении и не испытывал бы таких страданий, он, по всей вероятности, расхохотался бы, услыхав такое неожиданное и нелепое предложение, но теперь оно только рассердило его.
— Передай твоему кадию, — запальчиво воскликнул он, — что он осёл. Вот все, что я могу ему ответить на его глупые речи.
— Что ты, опомнись! — с ужасом воскликнул Матай. — Никак беленой объелся, разве можно кадию сказать такие слова?! Он сейчас прикажет отрезать тебе голову. Я даже повторить не решусь, а то с тобой, дураком, и мне влетит.