Уильям Нэйпир - Аттила
Возможно, это бесполезно. Стилихон немного подумал и снова заговорил, тоном, который мальчик не понял.
— Пророчества исполняются. — Он говорил тихо, с глубокой печалью. — И в наши дни двенадцать столетий, предсказанных Риму, окончатся. Мы можем уничтожить все следы пророчеств — мы даже можем сжечь «Сивиллины книги», как приказали сильные мира сего. Но сами пророчества останутся. Убеждения — это сила, истинная сила. Армия, которая верит во что-то, всегда разобьет армию, которая ни во что не верит, и не имеет значения, насколько велик перевес сил. Но во что верим мы? Верим ли мы все еще в Рим? Или мы верим в те древние, непреклонные Книги, которые утверждают, что Риму предназначены двенадцать сотен лет? — Он покачал головой. — Я бы их все сжег, и дело с концом.
Воцарилась тишина.
— Но это не может быть концом всего. Не может все это быть напрасно. Не может! — Голос Стилихона возвысился до страдальческого крика, он сильно стиснул кулаки. — Эти двенадцать долгих столетий мук и жертв не могут потеряться во времени, как сухие листья на ветру. Боги не могут быть так жестоки. Что-то должно выжить.
Он понизил голос.
— Прости, я… я говорю довольно бестолково. — Он сжал губы, но не выдержал и заговорил снова. — Верующие, те, кто защищает то, что в сердце своем считают верным, всегда восторжествуют. Я видел небольшой, уставший отряд окровавленных, измученных сражениями солдат, окруженных врагами, численностью в десять, в двадцать раз превосходящих их. Но те солдаты были преданы друг другу. Они верили в себя, и друг в друга, и в своего бога. Я видел отряд всего в шестьдесят человек, пехотинцев, защищенных лишь легкими доспехами, вооруженных всего лишь щитами, копьями да мечами — ни дротиков, ни метательных снарядов, ни артиллерии, ни кавалерии, ни лучников, ни даже времени, чтобы установить шесты и раскидать заградительные шары с шипами. И все же я видел, как они, сцепившись щитами, сцепившись копьями, устояли против тысячи верховых воинов, и ушли с поля битвы окровавленные, но не покорившиеся. Непобежденные. — Стилихон кивнул. — Я это знаю, потому что был одним из них.
Армия, которая верит в свое дело, всегда победит армию неверящих дикарей, тех, что верят лишь в пламя и меч. Помни об этом, Аттила.
Полководец встал и снова вернулся к своим отчужденным манерам.
— Ты должен во что-то верить. Поэтому верь в правое дело.
Он шагнул к двери и в последний раз оглянулся. Потом кивнул в сторону свертка на кровати.
— Можешь открыть его сейчас.
Дверь за ним закрылась.
Мальчик развернул сверток и увидел завернутый в тонкую промасленную льняную ткань меч необыкновенной красоты. Он был длиной с его руку, с золотым орнаментом на рукоятке и обоюдоострым лезвием, отлично наточенным.
Он был из превосходной стали и очень старым — gladius hispaniensis или испанский меч, чудесно изогнутой, опасной формы: лезвие сначала было выпуклым, потом сужалось, а острие было исключительно длинным. Никакой щит, никакие доспехи не устоят против прямого удара из-под руки таким мечом. Аттила снова завернул его в защитную промасленную ткань, положил под подушку и начал грезить наяву.
В конце концов он встал и вышел во внутренний дворик. Как оказалось, остальные дети-заложники уже слышали о его побеге. Они были в восторге. Гегемон, жирный мальчик-бургунд с вечно сонными глазами, подошел к нему вразвалочку в саду, где они играли под тутовыми деревьями, и спросил, правда ли это.
Аттил насторожился. Эти неуклюжие, плохо соображающие германские дети уже не раз задавали ему вопросы. Правда ли, что гунны мажутся жиром вместо того, чтобы одеваться, и никогда не моются? Правда ли, что гунны едят только мясо, а пьют только сброженное кобылье молоко? Правда ли, что гунны — потомки ведьм, которых выгнали из христианских земель и которые совокуплялись с демонами ветров и пустынь? «Да, — серьезно отвечал он всегда, — это чистая правда».
Гегемон дал понять Аттиле, что теперь он может присоединиться к их шайке. «Хоть ты и гунн».
Но мальчик продолжал держаться в стороне, гордо и отчужденно, как всегда.
Он немного понаблюдал за германскими детьми, которые играли в солдат и громко кричали среди розовых кустов под жарким итальянским солнцем, и отвернулся от них.
Вечером к нему явился совсем другой посетитель. Аттила уже засыпал, когда раздался стук в дверь. Впрочем, это был просто знак приличия, потому что дверь тут же распахнулась, и в комнату вошел высокий, худощавый Евмолпий, один из главных дворцовых евнухов.
Он остановился у изножья кровати мальчика.
— Сообщение от Серены, — холодно произнес Евмолпий. — Не смей больше с ней разговаривать. И с полководцем Стилихоном тоже, если вам когда-нибудь доведется встретиться.
Аттила уставился на евнуха.
— Что ты хочешь сказать?
Евмолпий неприятно усмехнулся.
— Прошу прощения, видимо, ты еще слишком плохо знаешь латынь, чтобы понять даже такой простой приказ. Повторяю: ты больше никогда не должен разговаривать с Сереной. Никогда в жизни.
— По чьему распоряжению? — спросил мальчик, приподнимаясь на локте.
— По личному распоряжению Серены, — пожал плечами Евмолпий. И добавил для собственного удовольствия: — Она говорит, что считает твое общество… безвкусным.
Он зашел слишком далеко.
В комнате на долю секунды повисла оглушающая тишина, потом Аттила пронзительно закричал:
— Ты лжешь! — выскочил из кровати и налетел на остолбеневшего евнуха, стиснув зубы и молотя его кулаками.
Часовой, услышав вопли евнуха, ворвался в комнату, оторвал разъяренного мальчика от воющего Евмолпия и швырнул на пол. Потом повернулся к евнуху, лежавшему поперек кровати, и присвистнул.
— Клянусь медными яйцами Юпитера, — выдохнул он.
Евнух выглядел так, словно его терзал каледонский охотничий пес.
— Нечего стоять там и ругаться, — пробормотал Евмолпий сквозь кровь, льющуюся из его разбитого рта, и прижал трясущуюся руку к горлу, куда мальчик сильно укусил его. — Позови лекаря.
Этой ночью, впервые, Аттилу заперли на замок, а у двери поставили трех часовых.
Он все равно не мог уснуть. Сердце его бешено колотилось, переполненное черной яростью, которая не даст ему спать долгие годы.
На следующее утро Стилихона неожиданно вызвали в Палату Императорской Аудиенции, как раз перед отбытием в Павию.
Явившись туда, он увидел, что на троне сидит не император, а принцесса Галла Плацидия. Гонорий уже успел уехать в свой безопасный и надежный дворец среди болот Равенны.
Галла была ослепительна в своей мантии, золотой и — что особенно скандально — с императорским пурпуром. По обеим сторонам ее чересчур разукрашенного мраморного трона (из чистейшего каррарского мрамора) стояли оба самых верных дворцовых евнуха — сам Евмолпий и Олимпий.
Стилихон старался особенно не вглядываться, но даже с того места, где он стоял — низко и довольно далеко, как смиренный проситель у самого подножья ступеней, ведущих на возвышение — он видел, что у Евмолпия на щеке несколько швов, а шея почему-то замотана льняной тканью. В добавление ко всему, и Евмолпий, и Олимпий были… накрашены. Они подвели глаза углем, как шлюхи с дальних улочек Субурры, или восточные деспоты, или египетские фараоны у тех древних, притесняемых народов, что верили, будто их правитель — бог.
Как думаем мы сейчас про наших императоров, промелькнуло в голове у Стилихона.
Когда мужчина у власти начинает краситься, наступает время тревожиться. А евнухи Галлы обладали очень большой властью. Стилихон поклонился и стал ждать.
Наконец Галла обратила на него внимание.
— Ты был в храме и уничтожил последние Книги?
— Да, ваше величество.
— Языческим предрассудкам не место в христианской империи вроде нашей. Ты согласен со мной?
Стилихон слегка наклонил голову.
— Мы встретимся с епископом Рима и ведущими священниками, — продолжала Галла. — Мы четко объясним им, что пора положить конец подобным пессимистическим предрассудкам прошлого. Рим теперь — христианская империя и находится под защитой Бога. Все эти древние свитки — не более, чем бредовые речи старой ведьмы из пещеры.
Воцарилась неловкая тишина. Галла обожала неловкие паузы. Они подтверждали ее власть. В Палате Императорской Аудиенции никто не имел права говорить, пока к нему не обратятся с Императорского Трона.
Что сказал бы в этом случае Цицерон? — кисло подумал Стилихон. Этот великий оратор? Несмотря на все свои напыщенность и эгоизм — последний великий голос Свободного Рима. Тот, кто умер за свои ораторские таланты, чьи отрубленные голову и кисти рук доставили в мешке Марку Антонию, этому вечно вдрызг пьяному распутнику и хвастуну. Его жена Фульвия — нынче состоявшая в третьем браке — выхватила голову Цицерона из мешка и плюнула на нее, потом вытащила изо рта его язык и проткнула своей шпилькой. Прекрасный пример для подражания всем римским женщинам.