Владимир Короткевич - Колосья под серпом твоим
А животных, которые обезумели от ужаса, нищеты и непосильного труда, почти не было, и нельзя было так просто раздавить этих людей.
Был простой, кроткий и беспредельно мужественный народ. Добрый, верный друзьям и страшный для врагов, вольнолюбивый, чистый и гордый.
Исленьев вспоминал. Пивощинская войнишка и многие десятки других бунтов… Обычаи… Песни… Облики людей загорской округи и лицо самого Загорского, его отца и деда… Раубичи… Клейны… Нападения Корчака… Черный Война и его единоличный, длящийся десятилетия бунт… Последнее убийство…
Был истерзанный, закованный, но великий народ. И Исленьев не мог не видеть его страданий и его величия.
— И все же? — спросил Исленьев.
Хлоп молчал. И вдруг вице-губернатор услышал стон, словно у того разрывалось что-то в груди.
— Пане… пане милостивый, — сказал мужик, — заберите вы его от нас. Заберите, не дайте грех на душу взять.
— Ты что?
Борка вдруг поднял на губернатора светлые глаза.
— Ради него заберите. Кончается уже терпение наше. Хотите — казните смертью, хотите — помилуйте меня, но как бы он водкой не захлебнулся или горячим песком не перегрелся.
— О чем ты? — сурово спросил Исленьев.
— Поговаривают уже… Вольют спиртусу в глотку, а нос да рот затиснут… торбой с горячим песком пузырь мочевой раздавят — и каюк!.. И следов не найдут… Не дозвольте грех взять!
С Исленьевым ехал в этот раз его новый личный секретарь Попов.
— А я вот за тебя возьмусь, — сказал Попов, очень важный от сознания своего нового положения. — Где ты такое слышал?
— Оставь, — брезгливо сказал Исленьев.
— Режьте меня на куски — не боюсь, — захлебывался мужик. — Нет ада, кроме того, что от рождения до смерти.
…Дворец словно вымер. Никого не было на вересковой пустоши вокруг. Никого не было у коновязей и служб. Никто не стоял на крыльце.
Огромный мертвый дом со слепыми окнами. Тишина. Мокрый вереск вокруг. Тучи над крышей.
Откуда-то издали, может, из Горипятичской или Браниборской молельни, долетали редкие, разорванные еще и большим расстоянием удары похоронных колоколов.
Исленьев и Попов поднимались по ступеням.
Никого. На террасе с застоявшимися лужами от дождя тоже никого. Никто не вышел навстречу.
Толкнули дверь, пошли комнатами. Запыленные зеркала и окна. В зале, где когда-то стоял гроб, — ни души.
— Эй! — крикнул Попов. — Есть кто-нибудь?
В недоумении, куда могли разбежаться слуги, два человека шли по запущенным комнатам.
В одной комнате стоял накрытый стол персон на двадцать, и возле него тоже никого.
Скрипнула дверь, и люди поспешили туда, но это был сквозняк. Он распахнул дверь, и она толкнула бутылку, что лежала на полу. Бутылка зарокотала по выщербленному паркету, словно кто-то невидимый катил ее.
Стало жутко.
Они нашли того, кого искали, только в следующей комнате. Здесь все стояло на своих местах, было даже кое-как прибрано.
Кроер лежал на полу, закинув лицо, с протянутой к сонетке рукой.
Возможно, и звонил. Но никто не пришел.
То ли боялись зайти? То ли просто разбежались? Кто мог сказать, что тут было и что он чувствовал в последние минуты?
— Nemesis divina,[162] — сказал Попов.
Он был молод и любил употреблять латинские слова.
Исленьев покосился на него и ничего не сказал.
* * *Три человека стояли во влажной после дождя березовой роще.
— Вот что, — сказал Франс Раубич. — Я уже сказал, что мой отец начинает дрожать от ярости, если кто-нибудь вспомнит ваше имя, князь. Я не хочу, чтоб он умер, даже если этой бесстыжей все равно.
Алесь покосился на Михалину. Встретились, и вот на них случайно набрел Франс.
— Жена, которая желает увидеть мужа, бесстыжая? — мягко спросил Алесь. — Не надо так, Раубич.
— Я уже сказал, что не позволю ей загнать в могилу отца.
Франс горячился.
— Пану Раубичу лучше.
— Все равно… Я дал слово: даже если с отцом что-то случится, ты скорее будешь его вдовой, чем женой. Вот и все.
Майку знобило.
— Послушай, Франс, откуда эта озлобленность? Готовы сожрать друг друга. Сжалься ты наконец надо мной, над ним, над собой, низкий ты человек… Майка… — сказал он.
Глаза девушки расширились.
— Я пожалела тебя, пожалела отца. Но теперь я сожалею, что вышла тогда из церкви, поверила вам.
Алесь взял ее за плечи и отвел в сторону. Улыбнулся.
— В самом деле, Франс. Я тогда пошел вам навстречу. Но теперь, когда я начинаю понимать, как вы хотите обманом использовать мою доброту, я думаю, что я напрасно сделал это. Я всегда испытывал к вам и пану Ярошу только самые добрые чувства, хотя иногда мне очень хотелось хорошенько надавать вам лично по тому месту, по которому однажды в детстве я надавал вот ей.
Франс с трудом владел собой.
— Выслушайте меня, — сказал Алесь. — Я никогда не думал «мстить презрением», я для этого слишком любил вас и потому не хотел крови. Я прискакал на помощь пану Ярошу и с благодарностью принял бы такую же помощь от вас. Вот вам мои объяснения. Vous n'etes pas content?[163]
Михалина взяла Алеся за плечо и прижалась лицом к его руке.
— Мы решили. Я решила…
— Майка, — сказал Алесь, — я сам объясню это Франсу. Иди. Помни, о чем условились.
Она пошла в сторону парка. Мужчины стояли и смотрели друг на друга.
— Так что? — сжав зубы, спросил Франс.
Алесь вздохнул. Такой лежал вокруг мир! Так он искрился и пылал после дождя! Что еще было объяснять?!
— Мы решили, что подождем, пока пан Ярош не выздоровеет окончательно.
— Вы решили?
— Ну, согласись, брат, не тебе же это решать. — Алесю стало смешно. — Самое большее, что позволяет наше с тобой родство, — это напиться до зеленого змия…
— Мы дали слово. — Франс бледнел. — Она сама дала слово Ходанским.
— Намного раньше она дала слово мне.
— Кто огласил его?
— Так ты считаешь, что слово, данное перед богом, — чепуха, а перед людьми — все?
— Мы живем не среди богов.
Черт дернул Алеся за язык:
— К сожалению, и я за последнее время все чаще убеждаюсь в этом.
Франс закусил губу.
— Ну вот, — сказал Алесь, — ей-богу, Франс, подумай ты наконец хоть раз не о своей чести, а о ее счастье.
— Ты — это счастье?
— Для нее, — сказал Алесь. — По крайней мере, она считает так. И я постараюсь, чтоб она не разочаровалась в нем как можно дольше. Потому что и она — мое счастье. Полагаю — до конца.
— Этот конец будет скоро.
— Ты собираешься встать на моем пути? — Алесь грустно улыбнулся. — Напрасно. Я же не стоял на твоем.
И увидел, что сказал страшное. Франс дернул головой.
— Так, — сказал он глухо. — И потому я еще раз говорю тебе… — У него зубы выбивали дробь. — Не надейся получить за все, что ты совершил, ничего, кроме зла.
— Ты угрожаешь мне?
Франс привычно перешел на «вы»:
— Vous verrez les consequences et vous en jugerez.[164] Я не случайно встретил вас. Я все знал. Обо всем договорено. Ее сегодня же… увезут. В крайнем случае завтра утром! Слышишь?! Слышишь, ты?!
Алесь сделал было шаг к нему и остановился.
— И ты мог кричать о чести? Дурак же я, что поверил вам!
Только теперь Франс понял, что Алесь ни в чем не виновен, а виной всему крайняя щепетильность пана Яроша и его, Франса, оскорбленная честь и мелочная злобность. Алесь теперь действительно имеет право угрожать им.
— Я знаю, — продолжал Алесь, — теперь вы ее не выпустите до смерти. И я еще мог чего-то ожидать от тебя, кроме подлости?
Франс знал, что Алесь теперь имеет право сказать ему все, и не удивился. Но рука привыкла отвечать на слово «подлость» только одним способом.
…Алесь держался за щеку. Глаза у него были закрыты. Потом он, все еще не понимая случившегося, поднял ресницы.
Франс смотрел на это лицо, на котором одна бровь была выше другой от неверия в то, что произошло, и готов был упасть к ногам Алеся.
Втянув ртом воздух, Алесь оттолкнул Франса.
— Я знаю, чего стоит человеку, когда его бьют по лицу. Никогда не бил первый. Никогда. Но и теперь не ударю тебя… Просто убью… — И пошел.
Франс стоял и смотрел ему вслед.
* * *Мстислав, услышав обо всем, только хлопнул себя по лбу.
— Быдло! — сказал он. — И на тебя надеялся Кастусь! Тебя серьезным считали?! Как раз тогда, когда вот-вот нужно будет проливать кровь по-настоящему!
— Это напрасно, — сказал Алесь. — Если ты не хочешь, я найду другого.
— Да как ты мог?! Когда каждая жизнь дорога!.. Когда Беларусь…
— Я не могу воевать за Беларусь с побитой мордой, — ответил Алесь.
В тот же вечер Мстислав и пан Выбицкий повезли к Раубичам требование сатисфакции.