Московские повести - Лев Эммануилович Разгон
С удивлением думал Штернберг о том, что этому всем интересующемуся человеку с молодыми глазами и молодыми интересами, кажется, уже семьдесят шесть лет... Что он, считающий себя стариком, годится Тимирязеву в сыновья. Какая же все-таки это глупость — думать, что жизнь на излете, приходит к концу... Ему еще двадцать два года до возраста Тимирязева! И если он проживет эти годы, то сколько впереди еще работы, а значит, и радостей!..
По многу часов рассказывая Тимирязеву о Восточном фронте, он чувствовал себя так, как будто он и не покидал фронта. Так, отлучился на время, поехал по делам и скоро вернется назад... А вернуться назад ему хотелось. Когда улегся кашель, прошла бессонница, нагулялся по аллеям с маленькой дочкой Ирой, которую ему привозили...
Начал ездить в Москву. Сначала по делам семейным, родственным, даже поинтересовался обсерваторией. А потом надо было отбиться от попыток привязать его к академической колеснице. Это все старался Михаил Николаевич Покровский — сердился, когда Штернберг решительно отказался даже разговаривать о возвращении в университет. Хорошо, что в ЦК фамилия Штернберга была связана не с обсерваторией, не с «разрезом Штернберга», а с октябрьскими боями в Москве, с контрнаступлением армий Восточного фронта, с войной и только войной.
Да и трудно было в это лето 1919 года думать о чем-либо, кроме войны. Дела были так плохи, как никогда еще не было... Деникин готовился к решительному прыжку на Москву. Его армии уже заняли всю правобережную Украину, Одессу, Киев. Мамонтовский корпус прорвался в наши тылы и в начале сентября захватил Воронеж. 20 сентября Деникин занял Курск.
К этому времени Штернберг решил, что дальнейшее его пребывание в санатории, прогулки по дорожкам, беседы под тенистым дубом становятся кошмарными, безнравственными... Нет, скорее туда, на фронт, где сейчас — не когда-нибудь, а только сейчас — решается судьба революции! Ему не пришлось особо убеждать товарищей в Центральном Комитете. Но к Шорину он так и не попал. Шорин в это время командовал двумя армиями на Южном фронте, находился в тяжелых боях, у него были укомплектованы Реввоенсоветы армий. Штернбергу предложили ехать снова на восток.
Как и следовало ожидать, неудачи советских войск на юге не могли не сказаться на положении Восточного фронта. Белые усилили нажим, советским войскам пришлось отступить за реку Тобол. Словом, там все было довольно тяжело.
Штернберга назначили членом Реввоенсовета Восточного фронта. Фронт надо было приводить в боеспособность и начинать наступление на Колчака, не давая ему времени оправиться от весенних поражений.
— К кому же я поеду? — спросил Штернберг. — Кто командует фронтом? И кто еще входит в Реввоенсовет?
Склянский, с которым Штернберг разговаривал, внимательно посмотрел на него, поправил пенсне и сказал:
— Командует фронтом очень опытный командир, старый генштабист, участвовавший еще в русско-японской войне. Владимир Александрович Ольдерогге — один из первых царских генералов, начавших у нас работу. В Красной Армии с весны прошлого года. Знающий человек, и мы ему верим. Но ему нелегко с нами, и нам не просто с ним. Членом Реввоенсовета у него очень толковый человек. Настоящий самородок, природный организатор. Но без образования.
— Ага! Значит, вы меня к генералу из-за моего профессорства?
— И из-за этого тоже, товарищ Штернберг. И Ольдерогге, да и кому бы то ни было, безусловно, импонирует и внушает всяческое уважение ваше академическое прошлое, ваше образование. И мне, знаете, лестно, Павел Карлович, что в кадрах Красной Армии есть такие товарищи. Но кроме того, общеизвестно, что вы имеете за плечами боевой опыт, хорошо знаете фронт, умеете работать с самыми разными людьми. Уж на что у Шорина отвратительный характер, а вы ему очень симпатичны. Он просил вас к себе...
— А у Ольдерогге характер такой же, как у Шорина?
— Полная ему противоположность. Безупречный академист. Впрочем, сами увидите.
— А мой товарищ по комиссарству, самородок, — это кто?
— Он москвич. Так что, может быть, вы его и знаете. Константин Гордеевич Максимов.
— Ох! Начальник нашей разведки в октябре! Вот какая будет у меня приятная встреча!
— Ну, вот как прекрасно получается. От вас многое будет зависеть, Павел Карлович, и мы на вас надеемся. Поезжайте безотлагательно. Со штабным вагоном. Мы его отправляем в Уфу. Когда можете выехать?
— Хоть завтра.
Выехал не завтра. Только через два дня. И странно употребил эти дни. Не сидел в Реввоенсовете и ЦК, не предавался отцовским радостям, не встречался с милыми ему людьми, многих из которых не видел чуть ли не с октябрьских боев... Ходил по Москве. И не вообще по городу, который он любил и знал, а по своему родному кусочку Москвы — по Пресне.
Были последние сентябрьские дни «бабьего лета». Тепло. Безветренно. Непривычно тихо на улицах, на заставе. Не дымят трубы Прохоровской мануфактуры, не гремит, не стучит на заводе Грачева, и не тянутся запряженные битюгами платформы с тюками хлопка или мануфактуры. Не видно извозчиков, только изредка профырчит и проедет, обдав улицу клубами синего дыма, старый военный автомобиль.
Можно не торопясь пройтись по переулкам, по которым столько раз ходил по ночам с Варварой; можно постоять у ограды церкви в Предтеченском переулке, как некогда стоял там с Другановым... Прошагать по Прудовой улице, вспоминая, как вот почти в такой же теплый осенний день ходил тут с Колей Яковлевым... Скоро будет уже два года, как взяли власть в свои руки. Два года! Нельзя уже об этом поговорить ни с Колей, ни со Славой Другановым, ни с Гопиусом... Что же — они хорошо погибли. Как это говорится, сложили головы. Не зря, не по-пустому, за дело. Он вспомнил последние слова Друганова: «Почти на баррикаде... Как мечталось...»
У Штернберга сейчас исчезло ощущение своего стариковства, усталости от длинной жизни. Все правильно, все хорошо сделано: он полечился, отдохнул, он едет драться на фронт, ему доверена одна их самых ответственных военных должностей в Республике. Значит, он еще в силах работать! И он поработает. А сейчас ему хотелось просто-напросто походить по родным местам, насытиться ими, потому что там, на востоке, ему уже некогда будет ни вспоминать Москву, ни предаваться той неизнуряющей и спокойной грусти, которая сейчас им владела.