Всеволод Иванов - Черные люди
Под пестрым крыльцом с крышей острой бочкой стояли стрельцы. Стряпчие открыли дверцу, подсунули сафьяновую скамейку, царский красный сапог осторожно высунулся из дверцы. Царь вылез бочком, его подхватили под руки стольники, и он стоял, весь растопыренный, в золотой парче собольей шубы. Осенний день еще желтил одутловатое лицо с густо засеянной серебром бородой на щеках.
Изгибаясь, как кот, с крыльца навстречу царю подходил «его царского величества начальный комедиантский правитель» пастор Грегори, в черном бархатном кафтане с белым воротником, переступал длинными ногами в штанцах, чулках и башмаках с пряжками. Подскочил, отскочил шаг назад, учтиво разведя обеими руками, склонился в поклоне, обводя шляпой у ног.
Царь смотрел, отдуваясь, с усмешкой, но действо ему нравилось.
— Императора наияснейшего и просвещеннейшего государя, царя и великого князя, самодержца Великой, Малой и Белой Русии, вашего царского величества начальный комедиант приветствует и просит вступить в храм искусства, — выделанно произнес на звучной латыни Грегори, то отступая, то приступая вперед, выразительно покачивая голосом.
Царь не понял ничего, но это действо понравилось ему еще больше. Он стоял широкой золотой куклой, выкатив вперед объемистое брюхо, опершись на посох индийского дерева с рубином в головке, вполглаза следя, как вылезала из кареты жена с открытым смело лицом, белая как снег, румяная как роза, и мелкие капельки дождя и тумана блестели алмазами в черных легких волосах, на соболе круглой шапки под кашмирским платом.
Царь таял сердцем, шевелил усом.
— Сарь-хосударь, пошалюйста! — в который раз повторял Грегори.
Царь, занеся посох, двинулся по проложенному красному сукну, поднялся на крыльцо, вошел в двери комедиальной храмины, остановился на пороге. Все, все было, как было при дворах иностранных государей, — то сказывали ему послы, что ездили в Париж, Лондон, во Флоренцию.
Большой зал со стенами в зеленых сукнах был залит светом свеч в высоких люстрах, в бра на стенах. Пол устлан багровыми мягкими коврами, справа и слева шли крытые красным сукном лавки, полукружиями, в несколько рядов, один ряд выше другого. Впереди, в середине дуги лавок, стояла широкая скамья под ковром, с золоченой резной перекидной спинкой — царское место. В углах направо лавки были прикрыты сбоку и спереди ширмами с мелкой золоченой решеткой: кто сидел бы за ними на лавках, сам видел все, оставаясь невидимым из зала.
Прямо против лавок на подмостках стояла сцена, закрытая пока богатым шпалером — занавесом индийской материи, мерцавшей золотом. Вверху над потолком портал был росписан шотландцем живописцем Петром Гивнером цветущими садами, над цветами которых в голубом небе резвились нагие крылатые ребятки. Перед шпалерой на полу горели огни ряда свеч, прикрытых от зала ширмой.
Царица Наталья Кирилловна стояла за царем, схватила его за локоть и смотрела на великолепное невиданное зрелище восхищенно, сияя огромными черными глазами.
— Государыня, — сказал Матвеев, — изволь подойти на правую сторону — в твою царскую лоджию!
Та блеснула огненным взглядом:
— А я хочу смотреть с мужем… С царем…
— Наташа, — наставительно выговорил Матвеев, — иди, так надо! Херр Грегори, укажи царице место.
Грегори галантным кавалером повел молодую государыню в правый угол, она шла, сияя ярким, как свечи, взглядом, и публика, уже стоявшая у своих лавок по ступеням амфитеатра, жадно смотрела на нее во все глаза из-под буйных волос, шевеля густыми усами и бородами. Когда ж было это видано, что можно смело смотреть на царицу, такую красивую, что ею тешится сам царь… Взгляды сверкали жадно, смело, озорно. Царица, а хороша!
— А бояре где же, Сергеич? — тихо спросил государь. — Бояр не вижу!
Подходил, кланяясь на ходу, Нарышкин, еще кое-кто.
Матвеев развел руками.
— Не идут. Кобенятся… Упористы, что быки!
Взгляд царя выразил тихий, угрюмый гнев.
— Упрямцы! — молвил он.
— Будут смотрельцы, — сказал Матвеев. — Сокольников насажаю!
Царь двинулся к своему месту, Грегори угодливо бежал впереди.
Царь сел на лавку, рядом с ним сели царевич Федор, Матвеев, Нарышкин. Молодые, белозубые сокольники, стрелецкие полуголовы, немецкие торговцы усаживались на лавках. Царь огляделся — один он в этой толпе… Чужие люди! Нет бояр, к которым привык, нет черноризцев. Ан есть! Есть один — сгибаясь и кланяясь, шел по рядам в греческом клобуке, в черной рясе с воскрыльями поэт Симеон Полоцкий, улыбаясь и раскланиваясь любезно…
— Начинай!
И началось нечто невиданное и неслыханное. Как церковная завеса, звеня кольцами, отдернулся шпалер. На сцене с обеих сторон стояли два ряда кулис — «перспективных рам», представлявших дворец могучего царя Артаксеркса в Сузах.
Из-за кулис вышли два перса-воина, одетые в рейтарские латы, затрубили серебряные трубы. Нет, это не то, что в церкви. Трубы гремели серебром, звонко, раскатисто, сильно, весело, а в церкви не поют, а канючат уныло. И, вышедши трое в ряд, ребята говорили ему, царю, вирши складно, нахлестанно, сильно:
Весь христианский род тебя почитает,Бог бо милостью своей тебя защищает,От врага крестового, лихого бусурмана,Да христьян ему одолеть не дано!
И всем понятно, что идет этот спектакль о нем, о царе московском.
Из палат персидских, среди крылатых быков выходит в свои сады царь Артаксеркс в черной, густо завитой бороде. Могуч царь Артаксеркс! Над ста двадцатью семью областями владычествует он.
«Эх, вот титла-то!» — ахнул про себя царь.
— От Индии до Эфиопии царство мое! — гремит трубный голос комедианта.
В саду пир, собраны все сатрапы, все начальники областей, все воеводы. Седьмой уж день идет пир. На сцене ряженые, раскрашенные персы и мидяне сидят за сверкающими царской золотой и серебряной посудой столами.
Шпалер колышется по сторонам, подмостки подняли актеров высоко — пируют владыки, как небожители, а царь их еще выше — как бог. Кто может стать против него?
Весел великий Артаксеркс от вина. Он обводит взглядом всех пирующих и говорит:
Царицу сюда, ко мне, приведите,Красотой сияющей взоры мне веселите!Пусть за столом вместе с нами возляжет,Красоту сияющую нам она да покажет.
И не идет царица Астинь на зов царя-супруга! Все повинуется ему, а жена — нет. Не хочет идти.
И вспомнил государь свою покойницу Марью. Хорошая была она баба, да больно сильно ему перечила… Для всех он царь грозный, да не для нее. Это она и Морозову так научила, что с бабой сладу не было. И библия вот про царских баб говорит, что они непокорны…
Гнев кипит в Артаксерксе, царе персидском: ежели царица своего мужа-царя не будет уважать — то что ж тогда с простыми бабами делать? Упадет порядок в персидском царстве!..
И бросает царь Артаксеркс свою царицу, и ищет царь себе другую. Нашел, выбрал, собравши многих девушек в Сузах, выбрал деву Эсфирь! Поселил ее во дворце под начальством Гагая, евнуха, стража царских жен. Двенадцать месяцев готовили женщины Эсфирь к встрече с царем: шесть месяцев натирали ей кожу и умащали маслом мирровым, шесть месяцев — ароматами и притирками женскими..
Сидит на красной лавке тучный, московский царь, слушает, жадно смотрит, и нет перед ним сцены, развернулись перед ним земли и времена, видит он иную, чужую жизнь, до того прекрасную, что, пожалуй, вокруг и смотреть не хочется: тут все свои, Ивашки да Васютки, холопи, а тут Мегуман, Бизфе, Харбон, Зафор, в шелках, в самоцветах. Эх, любопытно!
Вот вышла на сцену царица Эсфирь, грим делает ее лицо сияющим, глаза огромными, рот — красной розой. Вот какие они, великие-то царицы! Старый царь по-волчьи, с шеей, поворачивает и плечи и лицо свое к ложе, где сидит его Эсфирь — его Наталья, и ему чудится, что видит блеск глаз и сквозь решетку.
А представление разворачивается все дальше, все шире.
Не только красота Эсфири велика — велика еще и ее преданность. На золотом ложе, покрытом шелками и пурпуром, прекрасная Эсфирь говорит царю:
Гавофа и Фарра твои, царь, хранители,Что спят у порога царской обители,В сердце своем измену таят,Царя погубить, безумцы, хотят…
Эх, ну и жена! Ведь и у него, царя московского, есть такие враги! Разве не проклинал его Никон-патриарх? Разве не подымали черные люди против него бунтов? Измена, всюду измена! В Соловецком монастыре попы да чернецы до сей поры бунтуют… Молиться не хотят за царя! Морозова-боярыня его, царя, проклинает. Бояре не пришли в театр — не хотят видеть, каково должно быть царское величие. Рыла воротят прочь!
Откуда же прекрасная Эсфирь прознала про измену царских евнухов? Сказал ей человек, который воспитал ее как свою дочь, мудрый Мардохей. И не первый царедворец царя Аман спас царя, нет, а царя спас Мардохей, которого Аман задумал давно повесить и даже виселицу поставил уж в пятьдесят локтей вышины.