Антон Дубинин - Белый город
— Будет!..
…И двинулись со скрипом тяжелые телеги, и заржали кони, когда рыцарские шпоры коснулись их блестящих боков… Цвета Шампани — синий, белый, золотой — заливали двор, сияли со щитов, пестрели на рыцарских одеждах, плескались на флажках. Любимые цвета Алена: синяя — лазурь — вода, золотое — ор — солнце, и белый — аржан — свет Господень, чистота, серебро… И то там, то тут вспыхивали на нарамниках алые пламена крестов. Анри подал знак, и сразу несколько труворов ударили по струнам, и стройный лад героической песни, сливаясь с золотом солнца, хлынул в и без того радостные, и без того возвышенные сердца, открывая путь — путь в Господень Поход.
— Chevalier, mult estes guariz, Quant Deu a vus fait sa clamur Des Turs e des Amoraviz Ki li unt fait tels deshenors…[5]
Ален тоже знал эту песню, как раз позавчера выучил. Он подхватил ее со всем пылом и вдохновением, на которые было способно его юное сердце, и пел, даже припевом — «Ki оre irat»- не брезговал, оставляя пределы графского замка, и пел на дороге, решив не позволять себе скорбеть, решив, что Господь сам позаботится о Своих паладинах. Теплый ветер опять дохнул ему в лицо, разметал волосы. Ален засмеялся от счастья и — от ощущения правильности, высокой доблести и огня в себе самом.
…Так выехал из Труа отряд Анри, сына Тибо, графа Шампани и Блуа, выехал во Второй Крестовый Поход — самый погибельный и позорный для всего христианского мира.
Глава 3. Путь с крестом
…Аще забуду тебя, Иерусалиме, да забвенна будет десница моя…
«Когда мы видим Ее вблизи — нам больно за всех людей.Ты думал о справедливости, но забыл о жизни своей.Ты думал о милосердии, но забыл о своем пути.А впрочем, охота уже началась,Лети, мой голубь, лети!..
Пусть сокол чужой не догонит тебя,Да будешь ты быстр и смел,Ведь там, в посланье на лапке твоей —Что я сказать не успел.Лети мимо стен чужих городов,Чей камень горяч и нем,Лети над жаром красных песков —В город Йерусалем.В город, чьи камни молчат и ждут,Когда им снова запеть,Когда мои братья по ним пройдут,От слез не в силах смотреть,За то, к чему я ближе сегодня,Что здесь, у меня в груди —Лети в часовню Гроба ГосподняИ там на плиты пади.
…О, я вошел бы туда босым,Слепой от блаженных слез,Как в тот небесный Йерусалим,Что высторил нам Христос,Ты будешь сердцем моим живым,Когда прилетишь туда,Куда мне уже не войти босым,Путем земным — никогда…А, белый город, священный сон,Больное сердце земли…«Ведь ты хотел к Голгофе, Раймон —Вставай, за тобой пришли.Ты шел куда-то с крестом, Раймон?Так вот, мы уже пришли.»
Когда тебя выводят на стены,Ты будешь почти что тверд.Освобождать из позорного пленаВедет почетный эскорт.А у Того был эскорт — солдаты,Толпа по стогнам пути…А у Того был эскорт — крылатый,Но кто поможет — нести?..В сиянье, не то в лохмотья одетый,Еще продержись, паладин…А, Симон Киринеянин, где ты,Зачем я совсем один?..Но Симона нет, а внизу — все братья,То цирк, и праздника ждут.Махни рукой им, ты должен сказать им,Что знаешь — они дойдут.Зубцы стены сейчас обагрятся,Осталось недолго ждать,И страшно — но кто бы мог отказаться,Какое уж там — предать!Безжалостен суд и пути жестоки,Но что еще делать с собой,Когда на востоке — там, на востоке,Слегка светясь над землей —Да, ты узнал. Преклони коленаИ поклонись ему.Мой голос — в сторону Йерусалема,Лети, мой голубь, до Йерусалема,Выпущенный во тьму…
…А город был взят — во славу веры,И важно ли то — уже —Как вниз со стен скатилась, мессеры,Голова Раймона Порше?Мы все лежим в той земле — без счета,С тысячу лет пути,Но видишь, опять началась охота, —— Лети, мой голубь, лети…
Каменный, каменный путь.Я так люблю свою жизнь, мой Бог,Хотя и знаю, что будет дале со мной.И через тысячу летЯ пожалею, что там не лег,Потому что все мы забыты в плоти земной,А там, у Тебя, я был бы радМаленькой чести — праведной смерти,Благу, единственному на свете,Когда эти стены нас более не защитят…»
1.От Труа, столицы Шампани, до Меца — шесть дней неспешного пути. Миль по двадцать в день. Через Жуанвиль, Бар-ле-Дюк и Верден. На свежих конях, по гостеприимной родине, в прекрасные летние дни — не поездка, а сплошное удовольствие.
В те дни дороги до Меца были прямо-таки запружены колоннами воинов и рядами повозок: французское рыцарство устремилось на восток. Остановилось на неделю все торговое движение, чтоб не мешать воинству Христову продвигаться к месту сбора. Это вам как полвека назад, не шествие воинствующих голяков, опустошавшее все на своем пути похлеще иных сарацинов — нет, то было величественное, строго упорядоченное движение, подобное теченью великой реки, являющее собою истинное торжество веры и красу христианского рыцарства. Не Петр Пустынник со взглядом одержимого, на библейского возраста исхудавшем осле, не измотанные неподчинением рутьеров рыцари вроде Готье Голодранца — войско вели величавые графы, при каждом — епископ, сгибающийся под тяжестью собственного благочестия, клир в парадном облачении, цвет рыцарства и священства… Когда кортеж в ярких цветах Шампани миновал селения, народ толпился по сторонам дороги, не сдерживая ни радостных криков, ни слез умиления. Крестоносцы, крестоносцы едут — когда этот крик касался слуха Алена Талье, ехавшего среди графских слуг, с обозом — он горделиво выпрямлялся в седле, сквозь одежду чувствуя горящий крест на своей груди, крест цвета светлой крови. Это и о нем кричали, он тоже был крестоносцем — и от избытка чувств он вновь хватался за роту, которую вез с собою среди прочей поклажи, и на свет изливались песни.
«Где слушалась первая Месса, Где Господь проложил нам пути — Но место турнира — Эдесса, Эдесса, О, место турнира — Эдесса, И можешь ли ты не пойти?!..»
Так ехали они в радости, и во всех окрестных замках был готов для них приют, и после каждого нового города их становилось все больше. Правда, по крайней мере одному человеку из отряда графа Шампанского что-то очень сильно отравляло жизнь. Ален бы очень сильно удивился, узнав, сколько места он занимает в разуме юного оруженосца Жерара; он бы, пожалуй, даже в это не поверил, тем более что привык растворяться в окружающем мире и себе придавать не так уж много значения. Но Жерар, к сожалению, в самом деле начинал его ненавидеть.
И дело-то было в пустяках! Как-то по дороге мессир Анри подозвал его к себе — спеть песню, слова которой сам еще не успел выучить. Ален спел, а потом так и остался вблизи сеньора — на своем тонконогом конике все время ехал неподалеку, и графский сын то и дело обращался к нему с какими-то незначащими вопросами — вроде того, чтобы дату взятия Иерусалима уточнить или переспросить о Святом Копье, а то и вовсе о дне недели. Жерар искусал губы чуть ли не в кровь, пару раз сумел громко и ненавязчиво спросить, зачем это, собственно, в эскорте полководца едут кухонные слуги — но толку с того не было. Собственно говоря, очень трудно обидеть того, кто не обижается. Или попросту не замечает, что его обидели.
Один раз, когда стояли под Верденом, мессир де Мо улучил момент и приказал Алену, который в задумчивости расседлывал коня и что-то героическое под нос насвистывал:
— Эй, ты, как тебя там… слуга! А ну-ка, почисти мне сапоги! Они что-то того… запылились. Ведь тебя за этим с собой взяли, не так ли?..
— Щас, мессир Жерар, — бодро отозвался Ален, доканчивая свое дело, забрал злосчастные сапоги и отлично их вычистил, и смазал жиром из специальной коробочки. Пожалуй, оруженосец был бы менее оскорблен, выброси наглый простолюдин их в выгребную яму. Как ни смешно, вот Ален-то действительно не помнил, то есть не всегда успевал припомянуть, как Жерара зовут. Хорошо, что тот об этом не знал и не узнал никогда.
В другой раз он чистил Жерарову лошадь, а неким пасмурным вечером точил ему меч. Все это он проделывал, напевая себе под нос (он тогда, кажется, все время пел — то вслух, то про себя), и совершенно не понимая, что кто-то может иметь к нему зло. Тем более мессир на три года старше, судьбою вознесенный на три ступеньки выше по лестнице высокородности, один из трех оруженосцев его господина, который едет с ним бок о бок с крестом на груди… К сожалению, при этом Жерару было в чем завидовать маленькому простолюдину. Тот обладал нравом, который более пристал бы Жерарову положению, имея с самого начала и бесплатно — то, в чем благородному юноше с самого же начала было отказано.