Владислав Бахревский - Сполошный колокол
Воевода смолк и воззрился на принарядившихся ради важного дела горожан: что ж, мол, вы стоите, как бараны, разговор окончен. Но челобитчики с места не трогались. Тогда по лицу воеводы поползла удивленная улыбка: брови вверх, нос вверх, уголки губ вверх. Ползла-ползла улыбка да сломалась, на носу аж хрящик побелел.
– А чего это вы в государственные дела суетесь? – крикнул. – Вашего ли ума дело? Зачем толпою ввалились на двор архиепископа? Защиты от воеводы искать? По-вашему, лишь бы Псков жил безбедно, а Русь – Бог с ней. Пропадай! Голодай! Мы за всех не ответчики. Так, что ли?
Воевода орал на сытых псковичей, а к Макарию-то и вправду одни сытые явились.
– Господин наш… – заикнулся Семен Меньшиков.
Воевода ногой топнул:
– Кликуны!
Потемнели псковичи лицами. Весь страх соскочил. «Кликуны».
Кликунов в Смутное время на воротах вешали. И сказал тут Максим Яга:
– Ты, Никифор Сергеевич, ругаешь нас, что нос суем не в наше дело… Мы бы не совали, если бы ты все делал так, как государь указал.
– Что?!
– Не кричи, Никифор Сергеевич! Скажи лучше, зачем пускаешь немцев в город на пиры к Федору Емельянову? В крепости иноземцам быть не велено.
– Ну так что ж, что пускаю? Пускаю! Не запираюсь. А велел я купца Армана пустить к Емельянову потому, что Федор болен, из двора не выходит. Федором у немцев заторговано на государя знаете сколько золотых?
– Сколько?
– Много.
– Ты, воевода, умен, – начал говорить Семен Меньшиков, – тебе и положено быть умным. Ты больше нашего знаешь, так тебе надобно больше знать. Но коли ты один государев запрет нарушил, люди могут подумать, что и хлебное дело…
– Молчать! – крикнул Собакин. – Вы что, государю не верите?
– Государю верим! – криком ответили псковичи.
– Мне не верите, государеву человеку, государем на место посланному?
– Так ведь то государь, а то воевода.
– Подьячего ко мне! – приказал Собакин.
Архиепископ Макарий стоял потупясь, не зная, как вмешаться в дело. Успокоить воеводу было нелегко. Скажешь ему слово, а он вгорячах отбреет и тебя, служителя Господа Бога. Тогда совсем хлопот не оберешься. Псковичи истолкуют это по-своему: Церковь за них. И что тогда будет, лучше не угадывать. Молчал Макарий, псковичи шумели, наседали на воеводу, а он опять будто и не видел их.
Явился подьячий.
– Перепиши имена всех, кто здесь был! – приказал ему Никифор Сергеевич.
Псковичи, давясь в дверях, бросились вон.
Толпа перед домом архиепископа колыхнулась, забродила. Сначала в гуд, а потом в шум, а там и в крик:
– Эй, воевода! Хлеба отдать не позволим!
– Сам жрешь, а у нас брюхо к спине липнет!
– Окольничий, покажись! Мы тебя побреем под немца.
Никифор Сергеевич переглянулся с Макарием и побледнел.
Псковичи не испугались.
На крыльцо, размахивая руками, поднялся Иван Подрез, закричал на толпу:
– Вы нас привели бить челом. А окольничий за то велел переписать всех нас и пошлет отписку к государю. И нам за то, что шумом приходили, опала будет от государя.
– Делать что, говори!
– Приходите завтра, миром, к Всегородней избе! Горячка соскочит, вот и подумаем вместе, как быть.
– Завтра так завтра, а воеводе хлеба отдать не позволим!
На том и разошлись.
Нежданная милость
Донату снилось, что мчится он с Пани на тройке. Серебряные колокольцы звенят. Кони все быстрей, колокольцы – звонче.
Донат открыл глаза. Немая служанка звонила в колокольчик над ухом.
– Что случилось?
Немая замычала. Показала на таз с водой: мол, вставай, умывайся, ждут.
Донат улыбнулся, но тут он вспомнил вчерашнее и помрачнел. И как это он не сдержался? Ишь, поляк! Ну, да слово не воробей, а двум смертям не бывать. Видно, Пани зовет его к себе, чтобы прогнать из дому. Поделом. Вчера ни слова не сказала, как ушли от Ордина-Нащокина.
Донат трахнул кулаком по голове.
Немая засмеялась и, смеясь, ушла.
Донат вскочил, подбежал к тазику, погрузил в воду руки: вода была теплая. А ведь он теплой воды не просил. К чему вдруг такие нежности? Напоследок?
В один миг умылся, оделся, пошел к Пани.
Пани, с оголенными плечами, в платье пышном, усыпанном жемчугом и каменьями, сидела на стульчике. При виде Доната вспыхнула, торопливо протянула ему для поцелуя руки. Донат опустился перед нею на колени, поцеловал бережно обе руки поочередно, а встать боялся, боялся поглядеть ей в глаза. И вдруг почувствовал – Пани коснулась рукою его волос.
– Доброе утро, мой рыцарь! Будь любезен, веди меня к столу, – сказала по-польски.
Донат вскочил, взял Пани за руку, усадил за стол.
– Садись напротив меня.
Донат исполнил приказание. Глаза Пани сияли. Господи, что же это? Не гонят?
– Доброе утро, Пани! – решился заговорить по-польски.
Пани улыбнулась:
– Ешь, мой рыцарь! Псков сошел с ума. Тебе нужно быть сильным.
Пани была ласкова, и Донат не мог понять почему.
Знал бы он, как плакала Пани ночью! Ее, хитрую из хитрых, провел мальчишка. Поставил в глупое положение перед самим Ординым-Нащокиным. Но разве Ордин-Нащокин рассердился?
Он обрадовался! Обрадовался тому, что у Пани такой удивительный паж. Он далеко пойдет, этот несдержанный мальчик. И как хорошо, что он открылся вчера! Ведь у Пани не один хозяин. Не один! Знал бы Ордин-Нащокин, где теперь пан Гулыга! А ведь Донат, ее хитрый мальчик, прекрасен. Он – как бог! Как греческий бог!
И Пани с удовольствием призналась себе в том, что Донат ей не безразличен. Да разве можно кого-либо поставить рядом с ним из псковских мужланов?
Пани прикрыла глаза, вспоминая тех, кто когда-то не где-нибудь, а в Польше благословенной домогался ее любви. Их было много. Но разве можно хоть кого-то поставить рядом с ним?
И тут Пани возмутилась. Не слишком ли она увлечена? Как девчонка… И сказала про себя: «Да, как девчонка, я его люблю!»
О, если бы Донат знал об этих мыслях Пани!
Возмущение
Между реками Исковой да Великой, за стенами высокими, за башнями круглыми, стоит Кром, Кремль псковский. В день двадцать восьмого февраля 1650 года разлилось по Крому то, что бури бурливее, то, что вод текучее, – море человеческое: псковичи пришли миром думу думать.
Один кричит – всем слышно, ну, а как все кричать возьмутся?
Покричали.
Умный глотку драть не будет. Умный подождет, когда крикуны, покричав, уморятся.
Уморились.
Смолкла площадь. Пришел черед умникам говорить.
Говорил Томила Слепой:
– Не дадим воеводе псковский хлеб на сторону отдавать. Своих едунов вон сколько. Все бы нам думывать, как перед заграницей в грязь не ляпнуться. А кто о нас, сирых, подумает? Когда черед до нашей бедности у царя московского дойдет? Забыты мы! А коли так, мы сами о себе вспомним! Кукиш тебе, Никифор Сергеевич, кукиш тебе, а не хлебушек!
Толпа, предовольная сказанным, на руки подняла Томилу, да ведь говорил-то он первым. А вторым говорил Максим Яга, а третьим Семен Меньшиков, а четвертым Иван Подрез, пятым Никита Сорокоум. Говорили, что самовольством жить – беду нажить. Говорили, что государеву указу противиться – не токмо земных владык прогневить, но и самого Господа Бога. По закону надо жить. Коли случилась скудость в хлебе, надобно челом государю ударить. Государь детей своих, народ свой, в беде не оставит. Только надо к самому Алексею Михайловичу с челобитьем пробраться, бояре, что вокруг него, грамоту спрячут.
Подержали на руках псковичи Томилу, опустили на землю, а потом и головы опустили, а потом, опустивши головы, домой было пошли.
Тут и бунту конец.
Вдруг крик:
– Люди!
Остановились.
От Петровских ворот прибежал Прошка Коза.
– Немец[9] едет! Везет казну из Москвы!
Швед Логин Нумменс в сопровождении десяти стрельцов и пристава Тимашева, подъехав ко Пскову московской дорогой, не нарушая правила, писанного для иностранцев, в город не поехал, а поехал вокруг, в Завеличье, на Немецкий гостиный двор.
Погода в тот день была солнечная, мороз стоял легкий. Снег блестел, дышалось вольно. Логин Нумменс, вполне счастливый, в мехах, в славе и богатстве – не каждому поручат везти из казны одного государства в казну другого двадцать тысяч рублей, – напевал песенку, у которой слов не было, но это была веселая песенка.
Последний русский город, последняя остановка, последние серьезные государственные дела – предстояло договориться окончательно с купцом Федором Емельяновым о покупке хлеба, – и домой. Домой, домой! До дому – по московским понятиям – рукой подать.
Не знал Нумменс, что его приезда ждал весь Псков. Одни ждали в страхе – спровадить бы шведа потихоньку, другие ждали его, как ждет возле норы кошка мышку.
Всеведущая Москва о том ожидании томительном и думать не думала.
Весело катил санный поезд Нумменса вокруг Пскова, и вдруг – стоп! Возле Власьевских ворот выскочила наперерез лошадям толпа. Коней – под уздцы, шведа – за шиворот.