Владислав Бахревский - Сполошный колокол
А тут еще распахнулась перед самым Донатовым носом калитка, и вышла из ворот Евдокия, та девушка, что у Козы муку просила. Донат отшатнулся. Сабля в руке – стыдоба.
А Евдокия то ли узнала Доната, то ли нет. Глядит на голую саблю и пятится. Как на грех, ледок. Поскользнулась – да шлеп! Сидит – орет, будто режут. Ведра катятся, пустозвон на весь закоулочек. Залилась собака с перепугу, за нею вся собачья слобода взвыла, и на Псков тот песий вопль перекинулся.
Ударился бежать Донат. Стыдоба головушке! Стыдоба!
Полячке о лисьем треухе ни гугу, а та сидит за пяльцами и двумя пальчиками губку нижнюю теребит озадаченно.
– Почему Пани печальна?
Улыбнулась:
– Я думаю о тех счастливых для женщин временах, когда рыцари готовы были…
Пани говорила по-польски, храня улыбку на губах, а глазами по-рысьи вцепилась Донату в лицо. Засмеялся Донат, замахал руками. И Пани засмеялась, перешла на русскую речь:
– Ах, извини! У тебя столь гордая осанка, что я в тебе поляка вижу… Я говорю о том, что сожалею о временах, утраченных навеки, когда рыцари без всякой для себя корысти служили даме.
– Я готов! – воскликнул Донат. – Что нужно сделать?
– Проводить меня ночью. И – подождать…
– Когда идти? Куда?
Пани с укоризной покачала головой:
– Рыцари, которых теперь нет, не спрашивали, далек ли путь им предстоит, а между тем каприз их Дамы уводил на край земли!
– Прости меня! Я ни о чем не спрашиваю. Я готов!
Вошел пан Гулыга:
– Не размяться ли нам, мой юный друг, перед обедом? – И положил руку на эфес неразлучной сабли.
– Готов! Я готов сегодня же стать великим бойцом. Знаю, знаю! Для этого нужны годы, но я потрачу их!
– Коли Бог не дал, годы не помогут, – усмехнулся поляк. – Но тебе дадено, это говорю я, пан Гулыга.
Они спустились в подвал, зажгли свечи, взяли затупленные сабли, и начался урок.
Через полчаса Донат был мокрый, как мышь, а Гулыга сердит, как шмель. Он жужжал польские проклятия, хватался за голову, бил Доната по рукам. Слава Богу, такой саблей не разрубишь.
– Легче! Легче! Легче! – кричал он, вращая саблю.
Легче у стрельца не получалось. Он держал саблю, как дубину. Разъяренный Гулыга, чтобы научить вояку неотесанного уму-разуму, бросился на Доната в атаку, отвел его саблю и плашмя стукнул по голове. У парня из глаз посыпались искры. Обиделся, кровь прилила к лицу – рубанул. Мимо. Рубанул – мимо. Рубанул – и, жалко звякнув, сабля Гулыги разломилась пополам.
Гулыга потрогал пальцем разлом, бросил обломок на пол и стал задумчиво крутить ус.
– Не владеющий саблей – ничтожен. Мы будем заниматься с тобой три раза в день. Но твое оружие не сабля. Твоим оружием будет копье. Могучий конь и могучее копье. Я научу тебя владеть копьем и конем… Сегодня мне придется уехать. Пани просила купить ей немецкого бисера и польские ленты. – Пан Гулыга вдруг заговорщически подмигнул Донату: – Но через три дня я вернусь, и мы продолжим с тобой уроки, мой друг.
Поднимаясь по лестнице из подвала, Донат споткнулся вдруг: только теперь до него дошел смысл заговорщической улыбки пана Гулыги. Сердце жалобно заметалось в груди.
Неужели? Неужели Пани ради него просит купить ей бисеру и лент…
«Он смеется надо мной! – Донат в бешенстве топнул ногой, а сердце в груди было маленьким-маленьким. – Но ведь Пани приветлива. Приветлива потому, что любит брата? Господи, скорее бы он приезжал!»
Донат шагнул на следующую ступеньку и решил: «Сегодня же надо уйти из этого дома».
Сделал еще пять шагов, заглянул на кухню и сказал немой кухарке:
– Принеси в мою комнату теплой воды.
К обеду Донат чуть запоздал, зато был свеж, как монетка с денежного двора. На Пани он старался не глядеть. Но Пани была рассеянна и озабоченна. Когда обед заканчивался, сказала пану Гулыге:
– Сегодня же, до отъезда, сходи к нашему покровителю Афанасию Лаврентьевичу.
Прежде чем ответить, пан Гулыга покрутил ус, кивнул:
– Сразу после обеда и схожу к твоему дворянину.
Донат даже глаза прикрыл – так ему стало жарко. «К твоему дворянину». И сразу вспомнил человека в лисьем треухе, что приходил посмотреть на него, спящего.
Довольно! Поспал на перинах. Лучше уж спать на лавке, под тулупом.
Донат встал, поблагодарил за обед и быстро ушел к себе.
Бросился на мягкую постель. На мягкую, душистую, чистую… Вспомнились бесчисленные блины, которые Прошка Коза и сам глотал, и его глотать заставил. Спросил себя: «А почему надо уходить куда-то?» Оглядел свою комнату: высокий потолок, застекленные окна, белоснежные занавески. Мягкий стул, удобные домашние туфли. Все как дома… Как в старом доме, где он родился и который отец покинул. Что ж! Он, Донат, выполняя завет отца, готов служить русскому царю, а жить он хочет так, как прежде жил: удобно, чисто, блюдя этикет.
Надо спросить Пани, сколько стоит его содержание в этом доме, опять мелькнула назойливая мысль. И, как всегда, руки потянулись к поясу.
Донат стащил сапоги, сбросил верхнюю одежду, растянулся на постели и заснул, веруя в свою звезду ничуть не меньше, чем веровал в свою отец.
Перед Афанасием Лаврентьевичем стоял пан Гулыга. Сесть ему дворянин не предложил. «Тем лучше, – обрадовался пан Гулыга, – за слугу принят».
– Давно ли у Пани служишь? – спросил Афанасий Лаврентьевич.
– Два года.
– Уже два года! – удивился дворянин.
– Может, чуть меньше. Я времени не считаю.
– Сколько же она тебе платит?
– Я у нее на всем готовом. Через год платье мне меняет. А деньгами – два рубля в год.
– Не густо.
– Зато не хлопотно. Я охраняю Пани от дурных людей. Да так пока ни разу, во Пскове живя, сабли не обнажил.
– В Польшу ходишь?
Пан Гулыга потупился:
– Если сказать правду, хожу. И теперь вот иду. Ленты и бисер купить велено.
– И все дела?
– Ну, так мне ж велено купить немецкого бисеру, а лент польских… Да я бы тебе и на пытке не сказал, дворянин хороший, что через рубеж перебираюсь. Это Пани мне не велела таиться. Говорит, что ты – ее благодетель.
– А как ты у Пани очутился?
– Бежал от Вишневецкого. Зарубил его любимого шляхтича. Я на саблях себе ровни не знаю. – И пан Гулыга принял горделивую позу.
– Ну что ж, – сказал задумчиво Афанасий Лаврентьевич. Позвонил в колокольчик.
– Водки! – приказал слуге.
Слуга тотчас явился с чарой водки на серебряном подносе. На этом же подносе лежал соленый огурчик.
– Твое здоровье. – Пан Гулыга осушил чару, хрустнул огурцом.
– Ну что ж, – снова сказал Афанасий Лаврентьевич, – привезешь бисер и ленты, заходи ко мне. Расскажешь, как съездилось.
«Сошло, – думал пан Гулыга, покидая покои псковского дворянина, – за рубаку принял».
«Бестия, – думал Ордин-Нащокин, глядя, как пан Гулыга пересекает его двор. – Кому он служит? Вишневецкому?.. Ну, коли бестия, стало быть, деньги любит. А Пани? Кому теперь служит Пани? И чего ради взяла она на постой племянника Федора Емельянова?»
Сговор
Донат плохо знал Псков, а Пани столько раз сворачивала вправо, влево, что Донат уже не представлял, где они.
Пани шла впереди, закутавшись в черный плащ, лицо ее скрывал глубокий капюшон.
Остановились у каменного забора.
– Мне нужно туда, – шепнула Пани, указывая на ограду.
– Я готов.
– Там нужно быть мне, а не тебе. Закрой глаза.
Донат закрыл глаза.
– Подставляй спину.
Донат нагнулся. Пани шепнула ему в ухо:
– Если что случится, я крикну: «Ко мне!» Тогда спеши на выручку. А пока твое дело ждать. Позволь, я обопрусь на твое колено.
Донат в ответ и слова молвить не успел. Пани наступила ему на колено, вспрыгнула на спину, плащ упал на Доната, закрыв ему голову. Шорох на стене. И тишина.
Донат распрямился. Снял с головы плащ Пани. Поцеловал капюшон. И – прислушался. Тихо. Подождал. Тихо. Показалось, снег где-то скрипит. Затаился – не слыхать. Подпрыгнул, уцепился за край стены, подтянулся.
Двор просторный. С погребами и конюшнями. В окнах свет. Жареным мясом пахнет.
«Да ведь это кабак!» – осенило Доната.
Похолодел парень.
«Неужто Пани в кабак пошла?»
Скатал плащ, сунул в сугроб. Через забор перелез – и к окошку.
Донат угадал. Да, это был один из псковских кабаков. Здесь, наверху, в каморке, жил Томила Васильев. Слепой. Своими челобитными Томила мог пронять кого угодно, хоть князя, хоть дурня, скупца и гуляку. Иной раз и на его писания ответ приходил жестокий, несговорчивый, да ведь сама челобитная врачевала сердце тому, кто ее заказывал.
Томила Слепой был обыкновенным площадным подьячим, для простых людей челобитья составлял, но когда дело касалось города, город шел к нему: «Томила, Васильев сын, выручай! Отпиши про всех нас слезную нашу правду!»
Вот и опять пробил час, когда город вспомнил Томилу Слепого.
Площадный подьячий сидел в углу. На его стол поставили с десяток свечей, глядишь – и мысли на свету придут светлые; в каламарь опущено свежеотточенное перо, но лист перед Томилой был пуст.