Агилета - Святая с темным прошлым
– Чего изволите, ваше высокоблагородие? – с готовностью спросил солдат.
Кутузов глядел на денщика так необычно, как если бы и хотел говорить начистоту, и сдерживался, не делая этого.
– Тут на днях в лазарете женщина появится, – начал он, – Якову Лукичу в помощь. Черница она, так что всякие там шашни, да амуры с ней невозможны, понятно?
– Как не понять!
– Ты-то сие понимаешь, да, боюсь, не все такие понятливые, как ты. Подумают еще: молодая девка, что не позаигрывать! А она – вдова, между прочим, и сердце у нее разбито.
Кутузов со значением посмотрел на солдата, и тот вытянулся в струнку:
– Все уяснил, ваше высокоблагородие: черница, сердце разбито.
– Вот-вот. Так что твоей задачей будет за ней присматривать на предмет того, не досаждает ли ей кто-нибудь. А лучше всего загодя, аккуратненько так, разъясни нашим молодцам, что не про их она честь.
– Будет исполнено, ваше высокоблагородие! Знамо дело, не про их честь – Христова невеста.
– Именно так. А буде запамятует кто, чья она невеста, дай мне знать о том немедленно. Сам не встревай, все вмешательство мне оставь.
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Пристально глядя в глаза солдату, в которых помимо воли подрагивало веселье, Кутузов поманил его к себе и вложил в руку Степана империал[7]. Денщик ошеломленно отшатнулся:
– Ваше высокоблагородие!..
Кутузов махнул рукой:
– Ступай, ступай, дело того стоит. И помни: я на тебя полагаюсь!
Оставшись один, Кутузов быстро поднялся и вышел из дома. Возбуждение переполняло его, и не было мочи оставаться без движения. Дойдя до берега моря, он двинулся вдоль края невысокого обрыва и, быстро шагая, не сразу осознал, что движется к монастырю святого Климента. Тогда, опомнившись, он замер на месте, а некоторое время спустя заставил себя повернуть назад.
На следующий день он привез Василису в лагерь.
– Ты побудь пока здесь, – велел он девушке, помогая ей сползти с седла. Ноги у той, привыкшие за время пути обнимать конские бока, никак не хотели стоять ровно – по-прежнему растопыривались – и, дабы не смешить солдат своим видом, Василиса поспешно присела возле одного из сосновых срубов. Михайла Ларионович куда-то ушел – видимо, распорядиться о ее устройстве на новом месте – и девушке было неуютно и одиноко.
Так сидела она в полном неведении относительно собственной судьбы, взволнованно оглядываясь вокруг и примечая, как устроена эта незнакомая ей доселе жизнь, как вдруг из барака, в тени которого она коротала время, послышался стон.
От неожиданности и страха Василиса едва не вскочила на ноги. Замерла с колотящимся сердцем, прислушиваясь, и стон вскоре повторился. Затем – еще и еще один, и бормотание какое-то: то горькие сетования, то проклятия, то вопросы, не имеющие ответов: «И доколе же мне мучиться, Господи?!» Но никто не утешал неведомого страдальца, никому до него не было дела; тишина бездушная стояла в ответ на все его призывы.
И, сама не веря в то, что может совершить нечто столь дерзновенное, Василиса поднялась и тихонько толкнула рукой дверь. После слепящего полуденного солнца сперва не удалось ей разглядеть ничего внутри, так что пришлось притворить за собой дверь и войти.
Запах! Это было первое, что она почувствовала. Отталкивающий, тошнотворный запах. Впору выскочить, но, смиряя себя, девушка стояла, приглядываясь. Наконец различила длинное помещение, плотно заставленное деревянными топчанами и людей на них. Один из них и стонал, прочие лежали молча, не то полностью лишенные сил, не то сдерживаясь.
Василиса приблизилась, присела на сенной матрас рядом со стонущим и взяла его за руку, горячую, как натопленная печь. Тихой скороговоркой стала увещевать его не падать духом, убеждала в том, что смерть он превозможет («Вон как ты телом силен!»), и гладила по руке, и отирала пот со лба, и уж прикидывала, как бы ей до воды добраться, чтобы обмыть солдату темное от муки и жары лицо. Служивый тем временем умолк и смотрел на девушку таким пораженным взглядом, как если бы никто и никогда ему до сих пор слова во утешение не молвил. Краем глаза видела Василиса, что и прочие больные смотрят на нее, как на чудо, и стало ей от того неловко.
Мало-помалу тот, кого она утешала, стонать перестал, лицо его не комкала больше боль, разгладились черты, просветлели даже. Подержав его еще за руку для верности и подождав, пока заснет, Василиса поднялась и оказалась лицом к лицу с сутулым, усталым человеком, одетым в военную форму и передник поверх нее, по всей видимости, врачом.
– Ты кто такая? – спросил он, удивленно хмурясь.
Краснея и путаясь, Василиса начала объяснять, но врач не дослушав, махнул рукой.
– А сюда тебя кто отрядил?
– Михайла Ларионович, – неожиданно твердо и уверенно сказала Василиса, – офицер ваш тутошний.
Врач усмехнулся, впрочем, вполне доброжелательно:
– Что ж, лишние руки никогда не помешают. Только гляди: здесь мужское естество частенько на виду, а ты девица.
Обрадованная тем, что ее не гонят, а разрешают быть при деле, Василиса поспешила развеять его сомнения:
– Да я уж замужем была, мне не привыкать.
Пока у них шел такой разговор, дверь вновь отворилась, и в лазарет вошли Кутузов и Кохиус.
– Вот и та самая черница, ваше превосходительство, – представил ее Михайла Ларионович.
Комендант гарнизона оглядел девушку с изумлением и без малейшей радости:
– Молода-то как! – вырвалось у него.
– Да она на этой работе быстро состарится, – поспешил успокоить его Кутузов.
Кохиус продолжал рассматривать Василису, и она в смятении опустила глаза.
– Ну, смотрите мне! – непонятно к кому обращаясь, произнес генерал-майор и быстрым шагом покинул лазарет. Кутузов поспешил вслед за ним.
А Василиса осталась. В лазарете же и поселилась: куском парусины отгородила себе уголок с топчаном и сложила туда свои нехитрые пожитки. Вновь переоделась в сарафан (смех какой нарядный для работы с кровью и гноем!) и стала правой рукой полковому лекарю, Якову Лукичу.
Солдаты отнеслись к ее появлению с изрядным любопытством, но ни на какие вольности и грубость в обращении Василиса пожаловаться не могла. Уважение к ней проявляли, если не сказать почтение, особливо же те, кого она в лазарете выхаживала. Но, что удивительно, при всем добром отношении никто из солдат знаки внимания ей оказать не пытался. Словно незримый круг был очерчен вокруг девушки, и не находилось охотников нарушать его границы. Василиса догадывалась, что причиной тому – Михайла Ларионович, и с трепетом ожидала: что же дальше?
Но, покамест, дни без отличий между собой ложились один к другому, точно бусины в ожерелье. Осваивалась девушка на новом месте, привыкала к своему служению. Перезнакомилась вскоре едва ли не со всем гарнизоном, и на душе теплело от того, как приглашали ее солдаты отужинать со своей артелью[8] (смеясь над тем, что ест она, как птичка) или специально для нее барабанщик отстукивал марш, под который когда-нибудь их полку предстоит выступать. Если была у нее в чем-либо нужда, делились служивые, чем могли из нищенского своего имущества. И до того теплые, но невинные отношения сложились у девушки со всеми, что называть ее вскоре стали «сестрица».
Одно лишь удручало Василису: словно бы забыл про нее Михайла Ларионович. Всего лишь раз наведался, проинспектировал, хорошо ли она устроена и, кивнув, отправился по своим делам. И неделя, и другая, а видятся они лишь мельком, да случайно. Что тому причиной? И, сворачиваясь под вечер на своем сенном матрасе, воскрешала девушка в памяти тот миг, когда впервые увидела офицера на фоне синевы и зелени, и мысленно протягивала к нему руки.
«Скажи мне ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? К чему мне быть скиталицей возле стад товарищей твоих?»
XX
«…А коли не сподоблюсь я в жизни иной изведать райского блаженства, то по крайности буду памятовать о том, что, купаясь в морских волнах, его подобие испытала…»
А море все это время плескалось так близко, что однажды Василиса не утерпела – решила искупаться. На земле уж воцарялась прохлада, но волны еще дышали теплом и манили ее к себе несказанно. Ежечасно наблюдала она, как солдаты, едва получив на то дозволение, плещутся в воде, и не смогла обороть искушения. Изучив за это время бухту, нашла себе укромный уголок, где вряд ли могла бы быть кем-то замечена, скинула одежду и, неловко пройдя по каменистому дну, погрузилась в море.
Ни с чем не сравнимое наслаждение! И волны, хоть и высоки, не пугают, а радуют. А заплывешь подалее, они и вовсе не кажутся уж грозными, качают тебя вверх и вниз – вот забава! А, качая, обнимают, и ласкают, и преисполняешься в их объятиях ощущением своей силы. Хоть и шалит с тобой море, а утонуть не дает! Словно птицей становишься в этой причудливо соленой воде, и руками орудуешь, точно крыльями: то бьешь ими, взлетая на гребень волны, то притормаживаешь, откидываясь назад, а то и вовсе паришь без движения, как чайка над твоей головой, доверившись опасной, но ласковой стихии.