Октавиан Стампас - Рыцарь Христа
Шли дни за днями, один краше другого, но, увы, чем дальше, тем больше я начинал замечать, что Евпраксия день ото дня, как спеющее яблоко соком, наливается какой-то непонятной мне грустью. Нет, это была вовсе не грусть о родной сторонке, и напрасно она жаловалась так часто, что скучает по Киеву и своему отцу, князю Всеволоду. Я видел: тут другое. Разве я не скучал по родителям и родным местам? Разве Аттила не жужжал постоянно про свой Вадьоношхаз? Но меня гораздо больше занимала моя молодость, свежесть впечатлений, новизна дружбы с Иоганном, Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром, Эрихом и даже Димитрием; Аттила находил забвение в нескончаемых историях со вдовушками; и никто не испытывал такой уж тягостной кручины по родине, которая есть у каждого. Печаль Евпраксии была связана с Генрихом. Однажды, когда мы оказались с ней вдвоем в комнате у камина в доме епископа Бамбергского, Рупрехта, она посмотрела на меня влажным взором и спросила:
— Скажите мне, Лунелинк, скажите честно, положа руку на сердце, как вы думаете, он любит меня? Я имею в виду Генриха.
Я опешил, не столько от смысла заданного вопроса, сколько от самого факта, что он задан ею мне, подданному императора. Я принялся с жаром доказывать ей, что Генрих не в силах не любить ее, не в праве не любить свою императрицу… Да что там не в силах и не в праве! Он много раз мне с глазу на глаз говорил, что настолько влюблен в свою супругу, что я, как особо к ней приближенный любимчик, должен пуще жизни беречь честь и безопасность своей госпожи. Я действительно пылко стал доказывать любовь Генриха, причем, можно сказать, с двойным жаром, поскольку вторую часть моего чувства составляло непреодолимое желание наброситься на Евпраксию, целовать ее алые припухшие губы, приблизиться к небесам ее глаз, тереться щекой о жестковатые завитки черных волос на смуглых, загорелых висках и скулах. Речь моя оборвалась на полуслове, когда я осознал, что еще мгновенье, и я стану говорить ей не о любви Генриха, а о любви молодого графа Лунелинка фон Зегенгейма.
— Что же вы замолчали? — спросила она. — Так внезапно иссяк поток вашего красноречия… Слушайте же, я скажу вам по секрету: я точно знаю, что Генрих не любит меня. Да, он влюбился в меня, когда впервые увидел в Кведлинбурге. Я тогда только что похоронила мужа, была такая несчастная, замученная, настоящая монашка. Я и собиралась навсегда остаться в монастыре у аббатисы Адельгейды, его сестры. Ему понравилась моя умученная юность, моя страдающая свежесть, и он влюбился. Вдруг скончалась императрица Берта, и он решил, что может жениться на мне и, помимо всего прочего, помириться с сестрой. Он с нетерпением ждал женитьбы, но тут началась война с маркграфом Экбертом, который осадил Кведлинбург. Влюбленность Генриха должна была выдержать неожиданное испытание, он переживал — вдруг да его невеста погибнет. Мне кажется, он меньше переживал поражение от Экберта и Гартвига, когда узнал, что со мной ничего не случилось. После снятия осады Кведлинбурга, когда он впервые увидел меня после такой долгой разлуки, я видела, что он счастлив. Боже, как я была благодарна ему за его любовь! Наконец, был заключен мир с Саксонией, затем мы обручились. Какие чудесные были в этом году зима и .весна! Вот я стала императрицей, затем нас обвенчал тот самый Гартвиг, который еще недавно осаждал Кведлинбург. Но что же дальше?.. Стоило Генриху по приезде сюда, в Бамберг, узнать, что во мне зародилась новая жизнь, как он не по дням, а по часам стал охладевать ко мне. И вот, я уже чувствую, что он совсем не лю…
Она не договорила, потому что в комнату вошел Рупрехт. Я смотрел на нее и душа моя, Христофор, разрывалась на части. Не помню, о чем зашел разговор с Рупрехтом, но помню, как меня окатывало то волной жалости к Евпраксии, то нежеланием смиряться с тем, что Генрих разлюбил ее, а то — нехорошими, эгоистическими чувствами, в которых были и ревность, и отчаянье, и еще более гадкое, подспудное желание, чтобы император и впрямь охладел к своей жене, и тогда… Ах, как мне стыдно за это, какой грех лежит на моей душе!
Вскоре, после того разговора в доме у Рупрехта, Бамберг закрутило вихрем событий. Началось с того, что в город приехал Годфруа Буйонский, и мне довелось присутствовать при беседе, происходившей в монастыре Святого Михаила, что на Винной горе, между императором, Гартвигом, Рупрехтом, Годфруа и Удальрихом Айхштетским. Они говорили о ближайшем будущем, которое не предвещало ничего доброго. Папа Урбан старательно сплетал заговор против Империи, стремясь отсечь ее вообще от христианского мира. Он уже вел переговоры с византийским василевсом Алексеем о всеобщем походе под знаменем креста против турок, а может быть затем и против сарацин. При этом никакой речи об участии в походе войск императора не велось; напротив, благодаря хитрой интриге папа намеревался привлечь к походу как можно больше германских герцогов, минуя Генриха. Таким образом, Генрих оказывался как бы вне общего Христова стада и чуть ли не служителем сатаны вместе с папой Климентом, которого Рим именовал антипапой.
— И чорт с ними! — рассвирепев воскликнул император. — Не папа, а я — главный человек в мире. Я прокляну их поход, и они все до единого утонут в Босфоре, если вообще до него доберутся.
Годфруа спокойно пытался убедить императора не совершать резких и необдуманных поступков, быть может, даже найти компромисс с папой, но чем больше и он, и остальные присутствующие уговаривали Генриха, тем больше он выходил из себя, а под конец и вовсе ударил кулаком по столу:
— Если они докажут, что я служу сатане, ну что ж, тогда посмотрим, кто сильнее, сатана или Галилеянин.
Все ошарашено затихли, Рупрехт и Гартвиг принялись налагать на себя крестные знамения, а Генрих громко и страшно рассмеялся, гневаясь пуще прежнего:
— Что перепугались, овцы? Не бойтесь, я вас в обиду не дам. Сейчас я сильнее, чем когда-либо. Саксония и Лотарингия — вы мои руки, левая и правая. Австрия и Италия — мои кони. Земли Рейна и Майна — моя надежная кольчуга. Бог — с нами. Называйте его каким угодно именем, но он с нами. А кроме того… Впрочем, это пока тайна, которую я не могу вам открыть. Но я имею теперь нечто, что дает мне твердую уверенность в силе и праве. Я создам империю, которая будет обширнее владений Рима. Сарацины? Сельджуки? Они будут самыми преданными рабами, они станут воевать не против нас, а за нас. Они изжарют Урбана и Алексея и сожрут с потрохами. Они своими коврами выстелют нам путь к Иерусалиму, и мы воссядем там на троне в сиянии небывалой славы. Реликвия, которой я завладел недавно, обеспечит нам все это. Согласны вы после таких слов оставаться моими союзниками? Годфруа?
— Мы вассалы твои, государь, а не союзники, — растерянно отвечал герцог Лотарингии. — Мы подчиняемся тебе, поскольку видим в твоем промысле промысел Божий.
— Отлично сказано, мой герцог. А что скажет Саксония?
— С нами Бог, разумейте языцы, — пробормотал Гартвиг. — Если Христос с нами…
— Он с нами, — перебил его бормотание, император. — И даже более, чем вы думаете, надо только уметь использовать Его.
— Разве можно пользоваться Господом, будто Он некий предмет?
— Оставьте ваши размышления и доверьтесь мне. А все, что я сказал, можете списать за счет моей природной грубости.
Торжественность, написанная на лице императора настолько воодушевляла всех присутствующих, что споры и сомнения быстро утихли. Многие, как и я, должно быть, были обескуражены необычными речами Генриха. Но я рассуждал так: Генрих — необычный человек, а речи великих людей и пророков часто бывают возмутительными. Главное же то, что за этими словами должна стоять истина, а у меня не было никаких сомнений — за императором стоит истина, то бишь, Христос. Возможно, полагал я, Генрих избран, наконец, небесами для того, чтобы совершить величайший акт объединения церквей и империй, западной и восточной. А то, что он говорив о сельджуках и сарацинах, я воспринимал как знак будущего обращения и этих заблудших народов ко Христу.
Возвращаясь в тот вечер домой, я был преисполнен восхищения перед императором, предвкушая в ближайшем будущем многие славные битвы, в которых я смогу проявить себя в качестве Христова воина и преданного вассала моего Генриха. Дома меня поджидал Аттила. Вид у него был самый мрачный, и я сразу же спросил его, в чем дело.
— — А в том, сударь, — ответил мой верный, оруженосец, — что мы здесь болтаемся совершенно без дела, и вижу я, лучше бы ваш батюшка вовремя перекинулся на службу к венгерскому королю. Уж в Эстергоме вы бы не проводили время в увеселениях и рыбной ловле. Да и, говорят, нынешний король Ласло, куда больше христианин, чем наш этот Генрих, прости Господи!
— Да ты опять за свое, старый окорок! — от души возмутился я. — Говори, в чем дело. Чем тебе снова встал поперек дороги император? Если ты немедленно не найдешь должных оправданий, я из твоих потрохов колбас наделаю!