Вячеслав Шишков - Угрюм-река
– Бойе... Проснись, бойе...
Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.
– Значит, хочешь уйти, покинуть?
– Да, хочу... – сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. – А может быть, останусь. Поплывем с нами.
– Нет, нельзя... Я в тайге лежу. Меня караулят.
– Что значит – лежу? Кто тебя караулит?
– Шайтаны, – сказала она и засмеялась печальным смехом. – Еще караулит отец. – Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.
Прохору лень подниматься. Он взял ее маленькую руку и погладил.
– Как тебя звать?
– Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидал снег. Так и назвали Синильга, значит – снег... Такая у тунгусов вера...
Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:
– Слушай, как бьется птичка: тук-тук! – Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. – Бойе, милый мой, – в голосе ее укорчивая тоска, молящий стон.
Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром из мрачного ущелья.
– Вот лягу возле тебя... Обними... Крепче, бойе, крепче!.. Согрей меня... Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь глаз моих. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?
Прохор в этот миг заметил сидевшую на обрывистом камне, над самой водой, молодую вдову-тунгуску. Грудь ее дрожала от глухих рыданий, и черные распущенные волосы свисали на глаза. Прохору вдруг захотелось причинить девушке страдание, и он сухо сказал:
– Нет, Синильга, не жаль тебя. Вот ту жаль...
Синильга молча встала и, побежав, столкнула вдову в реку, а сама возвратилась холодная.
– Неужели густые сливки хуже прокисшего молока? Эх, ты!.. – сказала Синильга и легла возле него на золотом песке. – Не любишь, значит?
– Я другую люблю, – прошептал Прохор, не в силах оторваться от влекущего к себе лица Синильги. – Ты прекрасна, но та лучше тебя во сто раз.
– Ах, бойе! – вздохнула девушка и вся померкла. – Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я – сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я – песня, а мое сердце – волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха!.. Ой, горько мне, душно!
И она заплакала и стала срывать с себя одежду, но не могла этого сделать: словно холодное железо, пристыла одежда к ее телу. Плакала Синильга долго, ломала руки в последней тоске, и плач ее сливался с другим плачем: взобравшись на окатный белый камень, видимый среди ночи при свете звезд, навзрыд рыдала с того берега вдова.
Прохору все еще лень подняться; он только слушал, и ничто не удивляло его.
– Не верь вдове! Она притворщица: плачет о том, чего не было, ищет, чего не теряла.
Синильга все ближе придвигалась к нему, – он отодвигался.
– Ты холодна, как снег, Синильга.
– Я снег и есть.
– Синильга! Если бы ты была она, я бы любил тебя.
– Бойе! Я и есть она, она и есть я... Разве не узнал?
– Я никогда не видал ее. Я только слышал про нее сказку. Та – мертвая... Но я возвращу ей жизнь.
– А я не мертвая? Я, по-твоему, живая? Бойе! Вот, поцелуй меня жарко, жарко. Брось меня в костер твоего сердца, утопи меня в горячей своей крови, тогда я оживу. Ох, тяжко мне в гробу лежать одной и хо-о-лодно...
Прохору стало жутко. Он придвинулся вплотную к костру и никак не мог оторваться взором от Синильги: столь прекрасна она была.
– Значит, ты шаманка? Та самая, что...
– Та самая.
Словно льдина прокатилась по спине его. Задрожав, он крикнул:
– Врешь!!!
– Прохор Громов! – вещим, резким голосом произнесла Синильга.
– Откуда ты знаешь? Ты кто? – весь холодея, юноша вскочил.
Та же ночь была, тихая, звездная. Прохор перекрестился, вздохнул. Он хотел тотчас же записать этот странный сон, но отложил до завтра: голова была тяжелая, слипались утомленные глаза. Подживил костер и крепко, по-мертвому, заснул.
– Вставай, что же ты... Эй, Прошка!
Шитик круто взял к фарватеру. Солнце ударило Прохору в лицо. Он поднялся.
– Что за чертовщина такая! – От разбавленного водой спирта, что угощал его старик, у Прохора в голове и во рту до сих пор скверно.
На берегу стояла группа тунгусов – мужчин и женщин.
Они вышли взглянуть на шитик и пожелать счастливого пути.
Прохор подошел к старику, спросил его:
– А где Синильга?
– Какой Синильга? Нет такой... Может, мой девка, дочка? Он в чуме сидит, хворает.
Прохор дико смотрел на него и тер недоуменно лоб.
«Разве спросить вдову, может быть, это она приходила ко мне на ночное свиданье? Может, ее Синильгой звать?»
Но Ибрагим еще раз крикнул с шитика:
– Прошка, плывем!!!
XI
В самом конце августа путники с большими лишениями, через упорную борьбу с рекой наконец прибыли в Ербохомохлю – последний населенный пункт.
– Жалко расставаться с вами... Ну и жалко! – искренним голосом сказал Фарков. – Дюже привык я к вам... Ей-богу!
Как ни упрашивали его Прохор с Ибрагимом, чтоб не оставлял их, Фарков не соглашался:
– У меня там сын, хозяйство. Как спокину? Ведь ежели плыть, дай Бог к Пасхе домой-то вертануться... Много тысяч верст надо обратно-то околесить. Баба подумает, что утонул. Нельзя, братцы.
Фарков попрощался сначала с Ибрагимом, потом подошел к Прохору и обнял его, как сына:
– Ну, Прохор Петрович, прощай, дружок!.. Много тобой довольны... Значит, через годик будем поджидать тебя. Так-то... – Он отвел Прохора в сторону. – Иди-ка, паря, на пару слов. – И, усадив его на завалинку возле избы, заговорил тихо, трогательно: – Вишь, что, Прошенька. Ты хорошенько обмозгуй дело-то, плыть ли. Поздно, смотри, вдруг замерзнете, а? Ведь дальше ни души не встретишь.
– Я решил плыть.
– Смотри. Надо мужиков расспросить здешних, стариков. Может, бывал который. Ну ладно, авось Бог пронесет... А вот еще чего... – Он положил ему на плечо руку и совсем тихо зашептал: – Тунгуска-т, шаманка-т, мертвая-то... Ведь ее впрямь Синильгой звали. Вспомнил, ей-богу право... Синильга, как есть.
Прохор вопросительно, с внутренней дрожью взглянул на него:
– Ну и что же?
– А то, что не шибко-то накликай ее. Избави Господи: прицепится – с ума сойдешь. Такие-то, сказывают, по ночам кровь сосут. Ежели будет манить тебя, ты больше молитвой. Бывало случаев разных много...
– Ерунда какая! – овладев собой, презрительно ухмыльнулся Прохор.
Фарков купил лошаденку и верхом уехал в тот же день.
Прохор с Ибрагимом осиротели.
Ербохомохля – маленькое захудалое село. Есть деревянная церковь, но колокола ее давным-давно безмолвствуют: пятый год нету постоянного священника, лишь раз в год приедет благочинный, отпоет на погосте всех огулом, кого зарыли в землю, окрестит ребят, потом пойдут своим чередом веселые свадьбы; благочинный как следует дорвется до дарового угощенья и, весь опухший от вина, возвращается домой. А в народе – горький смех, глумленье, истинные слезы: верующий стал невером, маловерный на все рукой махнул: «Обман, мошенство».
Жители в селе Ербохомохле – старожилы. Предки их перекочевали сюда из Руси еще при царе Алексее Тишайшем, частью беглые от крепостного права, от солдатчины или осевшие тут казаки, что отвоевали когда-то земли сибирские. Теперь добрая половина жителей занималась звероловством, часть – допотопным способом ковыряла землю, что-то сеяла и была в полной кабале у суровой, обманчивой природы. Остальная же часть, немалая, – отъявленные жулики. Они обманывали соседей, друг друга, отца, брата и кого придется, по преимуществу же беспомощных, простодушных тунгусов, в большом числе ежегодно собиравшихся сюда с богатейшими дарами тайги на ярмарку в день зимнего Николы. Приезжали на эту ярмарку и тороватые купцы из ближнего городишка, торчавшего где-то за полторы тысячи никем не меренных верст. Приезжал и сам господин становой пристав – око царево – и урядник, а то и пастырь: на случай духовных треб.
В сущности, это не ярмарка, а денной грабеж, разбой, разврат и пьянство. Почти никто не уходил отсюда цел душой и телом. Были изувеченные в драке, вновь испеченные покойники или приявшие лютую смерть от лютого мороза: оберет торгаш до нитки, даст в дорогу огненной воды – вина, обтрескается тунгус, замерзнет – все следы скрыты. Были потерявшие от горя рассудок и на всю жизнь ставшие калеками, были награжденные дурной болезнью или чем-нибудь в том же роде.
Всяк уносил обратно в тайгу проклятия на русские порядки, на судьбу, на жизнь – эх, лучше б не родиться, будь прокляты мать с отцом!