Ярослав Кратохвил - Истоки
Телу хотелось без сил опуститься на землю.
Власть над телом медленно истекала, как кровь из раны. Все ниже и ниже, словно для отдыха, опускалось на колени разбитое тело. Подтяжки приятно давили горло. В висках пьяняще пенилась кровь. Сочувственно склонилась над лицом Шестака верхушка деревца, а над ней — серое хмурое небо. Колени искали землю.
Вдруг подошвы скользнули по мокрой траве, сильно зашумело в ушах, горло издало стон и хрип, руки вскинулись, но уже не достали до горла. Тело, тяжелея, забилось, как пойманный зверь, закачалось деревце и ближние кусты, черно-красный пенящийся туман встал перед глазами, вывалившимися из орбит, и тьма затопила все…
Потом успокоились, уснули кусты — только одно деревце медленно, тихо клонилось все ниже, бережно укладывая беспомощное тело на мягкую размокшую землю.
Заросли укрыли его тишиной и тенями, как мать укрывает одеялом больного ребенка.
108
От нечего делать — ибо наступило утро последнего его дня на хуторе — Бауэр зашел в контору. Там ждал прапорщика Гусева русский фельдфебель с докладом о том, что ночью убежал кадет Шестак и до сих пор не вернулся. Долгое ожидание истомило фельдфебеля, он отвечал Бауэру лениво.
Артельщик слонялся без дела, перекладывал карандаши на своем столике и покачивал головой.
— Сумасшедший! — сказал Бауэр; охватившее было его волнение улеглось, уступив место любопытству.
— Куда он убежит? — сплюнул артельщик; поляк, преемник Бауэра, только кашлянул.
Потом заговорили об отъезде Бауэра и о будничных делах.
Бауэр не стал уже выходить отсюда, чтобы не встречаться с офицерами. Но перед обедом в контору пришли Грдличка с Вурмом — сообщить об обстоятельствах бегства Шестака. Они просили пока что не предавать дело огласке, хотя и не могли скрыть какого-то невысказанного страха.
— Вернется! Это у него от нервов…
Но и после обеда не было никаких вестей о Шестаке, и Бауэр чувствовал нарастающее беспокойство в себе самом и вокруг себя. Вещи его были уложены, и он с нетерпением ждал только почты.
Наконец она пришла; Шеметун, как обещал, прислал Бауэру проездные документы и еще толстый пакет, надписанный рукой Томана. Получив его, Бауэр перестал интересоваться старыми письмами к пленным, задержанными в свое время полковником Обуховым, а теперь присланными Шеметуном. С нетерпением вскрыл Бауэр пакет от Томана. В нем было письмо и небольшая тетрадка. Томан писал:
«Дорогой!Это — второе письмо. Первый обвинительный акт я разорвал.
Будем трезвыми: так же, как, верно, и ты, я верил некогда в какую-то свою великую и необыкновенную роль в необычном и великом деле. И в таком своем идиотском заблуждении начал я писать дневник. Чудаков, вроде меня, сейчас много. Пожалуй, больше и нечего добавить о тетради, которую я тебе посылаю. Не далее как сегодня хотел я ее сжечь. Потом решил не уничтожать плодов своего чудачества просто так (только не чудачество ли это вдвойне?). Если сохранишь тетрадь и если каким-то чудом уцелею и я — то после войны буду судить себя сам. Зачем подвожу баланс? Да потому что последние напряженные секунды стремительно летят к неизбежной цели. Только вчера сдали экзамены, и снова — уже сегодня — будем офицерами! Не смейся! У меня даже болью отдает в руке, когда я пишу об этом.
Кто раньше поспеет к цели? Мое письмо, Ленин или немцы? Прочитаешь ли ты это письмо раньше, чем Ленин и немцы достигнут Петрограда?
От таких вопросов бежишь к людям и спасаешься среди них. В куче мы и сегодня еще можем стоять прямо. Одиночество нынче — камера смертника. Мы стоим на пороховых бочках, бессильные отвести руку, которая наверняка этот порох подожжет. Когда я думаю об этом одиночестве, то кажусь себе ничтожнее затерявшейся дождевой капли. Поэтому плевать мне теперь на свой дневник. В кучке-то мы плюем на всякий мусор, уносимый паводком. Плюю и пасам этот паводок, нынешний всемирный потоп. И ты плюнь на меня. Если ты еще цивилизованный человек и носишь еще отпечаток европейской индивидуальности, поезжай служить во Францию! [225]
И будь здоров.
Твой Томан»У Бауэра с первых же строк зазвенело в ушах.
В сильно потрепанной тетрадке половина страниц, видимо, чистых, была вырвана. Почерк только в начале был спокойный и разборчивый. Бауэр ушел с дневником на кухню, в которой жил, и сел к окну. Сначала читал внимательно, потом, торопясь и возмущаясь, проглатывал целиком абзацы.
Первые, аккуратно написанные строки гласили:
«Итак, я — чешский солдат. То есть, насквозь, до мозга костей, — новое существо, новый человек. В этой новой жизни я уже не испытываю сомнений, от которых больно. Поэтому начинаю дневник, как запись о себе, о новом человеке.
Мир вдруг стал удивительно прекрасным, в его жилах — молодая кровь. Нас таких много. На каждом шагу нас наполняет ошеломляющее блаженное сознание, что это — единственно возможная дорога ввысь, к нашей общей, высокой цели. К успокоению совести. После мучительного блуждания, после прибоя сомнений — великое счастье обрести твердую почву под ногами и ясную, прямую дорогу. Мне нехорошо при мысли, как легко я мог не найти, не заметить этой самой лучшей дороги.
Я не знаю даже точно, какой сегодня день, какое число. Кажется, восемнадцатое августа. Прошел дождь. Земля черная, небо умытое, голубое. Улицы, домики, избы сидят еще в грязи и как-то зябко неприветливы. Вероятно, поэтому особенно радует глаз то, что городишко наводнен людьми в военной одежде — правда, русской, но есть в ней и что-то резко нерусское. Это нерусское-то и берет нас за сердце, потому что то же самое дремлет и в нас. Здесь это просыпается в каждом: беспощадность, бурная, полная воля к жизни, несмотря ни на что, деловитая энергия муравейника, напористый коллективный эгоизм. Пусть это не лучшие качества для цвета нации, зато они нужны и практичны для нынешнего времени.
Все туманы развеял теплый и сухой ветер с Украины. Горизонт очистился со всех сторон — и навсегда. Я удовлетворен и радостно поражаюсь своему удовлетворению. Я проснулся и жажду деятельности. Пока что утоляю эту жажду тем, что, как простой солдат, строю уборные, колю дрова и ношу воду. С удовольствием ем дрянную солдатскую пищу. В этом мое счастье и моя гордость. Да и все здесь, впрочем, очень просто: начало и конец. Сегодня, и завтра, и дальше — вереница исторически неизбежных событий, и я — один из тех, кто творит их. С этой сплоченной толпой весьма легко будет дойти до любого, даже до наихудшего конца.
21 августа (3 сентября).В эти дни, в общем-то однообразно лихорадочные, было так много новых дел, что, написав введение, я надолго забросил дневник.
Вчера чехословацкий полк принимал французских артиллеристов. На приеме было весело, зато господа курсанты, воскресной скуки ради, все подвергли критике: и себя и других. Усмотрели интригу в том, что не попали к праздничному офицерскому столу, ибо если мерить по подлинным (бывшим!) званиям, а также и по возрасту, то они были бы — и скоро снова будут, — куда выше тех, кто попал. К тому же они твердо убеждены, что они и без всяких курсов — прирожденные офицеры.
Но все это я пишу, конечно, только потому, что… Но начну с начала.
Сегодня утром, пока не приходили газеты, весело кипела обычная работа, и после обеда мы сумели еще отгородиться от последних событий какой-то панической офицерской сходкой протеста. Откуда взялись эти кастовые вожди?! Я против них! Как собака на привязи. Хочу страдать — и вот лечу свое дурацкое разочарование и ярость самой черной работой. Я предал эту кастовую сходку, носил хлеб и колол дрова для кухни.
Ах, нет… Я делал все это… из-за последних газетных сообщений, чтобы забыть их.
Катастрофа под Ригой! [226]
Мы все стараемся заглушить мысль о ней, крича о других делах.
Это только начало! На этом не кончатся наши мучения. Поэтому сразу признаюсь, откуда это раздражение, проступающее и на моем лице, и на лицах других.
Тем более что многие здесь представляли себе, что стоит надеть новую форму — и все будет куда замечательнее, чем оно оказалось; замечательнее, чем была мирная и на веки веков беспечная жизнь в лагере военнопленных, где их донимало только одно — хорошее житье.
23 августа (5 сентября).Буду объективен. Здесь действительно цвет чешского народа. Жаль, если зря пропадут все эти добрые намерения и все наши усилия. Когда мы построены поротно, побатальонно — в каждого из нас и во всех вместе вселяется общая отвага. Это удивительно. В строю мы тверды. Не падаем духом, когда мы — воинская часть. Мы счастливы, что видим не дальше своего носа. Мы — низко, у земли, и видим ясную цель. А того, что устремляется к этой же цели и дальше, минуя нас, — этого мы не видим. Течем беспрепятственно, как вода по старому руслу. Но — бог знает куда.