Ярослав Кратохвил - Истоки
Доктор Мельч этим летом изменял Валентине Петровне с женой, приказчика Ниной Алексеевной, от скуки влюбившись в эту глупенькую, зато молодую и страстную женщину. Днем он галантно ухаживал за Валентиной Петровной, а вечером, когда в парке и на лугах звенели любовные стоны лягушек, высматривал на тропинке легонький шарф Нины Алексеевны, развевавшийся в сумерках как белое облачко. Утомленный Валентиной Петровной, он даже при ней вызывал в своей памяти свежий запах разгоряченной кожи своей тайной покорной любовницы.
Обер-лейтенант Кршиж с приходом весны отложил свою палитру, как каменщик откладывает свою лопатку по окончании сезона. Летом он целыми днями ловил карасей в прудах винокурни и старого парка. Не добившись крупных успехов в этом занятии, он взялся ловить птиц. Расставив вокруг всего хутора ловушки собственного изготовления, он долгими часами просиживал в кустах, подсвистывая и подманивая пернатых с неутомимой страстью. Ближе к осени он вдруг бросился изготовлять чемоданы для товарищей, ожидая скорого окончания войны. Воодушевленный итогами своих трудов, Кршиж задумал построить невиданную клетку для своих птиц. Это должна была быть не простая клетка, а целое комбинированное сооружение, похожее на огромный комод. Верхняя, большая часть его, достающая до потолка, будет одной общей, просторной клеткой, а нижняя — хранилищем его столярных инструментов, палитры, кистей, птичьих силков и удочек. Он с такой творческой радостью углубился в эту работу, что не видел и не желал видеть ничего в этом мятущемся и непонятном мире.
Лейтенант Вурм со злорадным озорством дразнил Кршижа и всех прочих своей оригинальностью. Теперь он демонстративно ходил грязным, еще грязнее, чем раньше; особенно нравилось ему появляться небритым и немытым за пределами лагеря. Он панибратствовал с русскими солдатами и шлялся к грязной и придурковатой солдатке, бесстыдно валяясь с ней в поле под открытым небом. Он отвечал хохотом на все упреки, называл себя «милостью революции пролетаризированным величеством» и изругал Вашика, когда тот однажды осмелился прибрать в его заплеванном углу.
В стороне от всех и как бы в стороне от мира жил кадет Шестак. После знаменитого концерта он перестал общаться с товарищами. Жил он вместе с Вурмом в маленькой комнате, куда никто не входил без крайней надобности. Шестак не ел за общим столом, и даже Вурм видел его, как правило, только когда ложился или вставал. Шестак не разговаривал даже с Грдличкой, а завидев Бауэра, делал всегда большой крюк. Бауэр за это ненавидел его больше, чем венгра Орбана.
Шестак замкнулся в скорбном одиночестве, товарищи привыкли к этому, а он, назло им и, не имея уже сил остановиться, отходил ото всех все дальше и дальше. Стена, которой он отделил себя от мира, росла, переписка с родиной прекратилась совсем, будто пересох источник. Письма перестали приходить к нему весной, когда он особенно жаждал их. А без писем засыхал и он сам, как растение без воды. Кожа на его лице пожелтела, глаза блестели, как осколки стекла. Он был болен.
Каждый день можно было видеть, как он часами бродит по полевой дороге, замкнутым кольцом обегающей хутор: винокурня, могилы и пруд, поваленный забор и коровник, парк, ивняк, потом роща, пропахшая выгребной ямой, — и опять винокурня, могилы, пруд, поваленный забор, коровник, парк, ивняк и роща, пропахшая выгребной ямой, — и так до бесконечности.
Целыми часами, целыми днями ходил он так, словно пес на цепи или тоскующий зверь в клетке.
Раз летом он как-то вырвался из этого заколдованного круга, причинив своим товарищам и охране немалые заботы. Милиционер привел его на другой день из самого Базарного Села. Только по убедительной просьбе прочих пленных офицеров Гусев согласился закрыть на это глаза.
В плохую погоду Шестак сидел на своей кровати, напротив вурмовского логова. В такие дни он часами, без движения, без слов смотрел в окно на верхушки деревьев, торчащие из оврага, на горизонт, на небо. Иногда по ночам он выбегал из дома вне себя. Вурм, который несмотря ни на что, все-таки любил и жалел Шестака, всегда ругал его:
— Дурак, ступай в желтый дом или повесься! Да наплюй ты на эту Австрию и на свою сучку из Брно!
За все это время Шестак оживлялся только дважды: сначала в первые революционные дни, а потом, ненадолго, — летом, когда воскресла война, принеся поражение русским армиям и чешской бригаде. Вступление Америки в войну [223] и вести об отзвуках революции в Австрии [224], а главное, однообразно тянущаяся поверх всего этого цепочка дней, — снова ввергли Шестака в скорбное одиночество.
106
Валентина Петровна и Зина уехали из обуховского имения в беспокойное время. По обнаженным полям поползли слухи о каких-то драгунах в Тамбовской губернии, а тут еще крюковские крестьяне распахали часть обуховской земли.
Бауэр, часто со своей скрипкой составлявший этим летом общество обуховским дамам, после их отъезда стал настойчиво добиваться отзыва в чехословацкую армию.
Осень обнажила землю. Над оголенным краем вздулось легкое и пустое небо бескровных, застойных дней. Закаты, голые, безнадежные, стыли в черных зябких тенях. На просторы притихших полей покорно легла грусть одиночества, в рощах, в оврагах падали на опавшие листья перезрелые орехи, посветлело в шелестящем лесу, испещренном редкими тенями. Земля была как квартира, в которой сняли драпировки, открыв старую мебель.
В дни, когда винокурня выдохнула первые облачка дыма, когда пленные солдаты, снова обмотавшись тряпьем, раскапывали картошку, в дни, когда в уютных офицерских комнатах опять задышала большая печь и было так приятно посидеть за картами с рюмкой свежей, еще теплой водки, Кршиж закончил свой шедевр. Он довел дело до конца благодаря своему упорству, преодолев все препятствия и трудности. Клетка получилась совершеннее, чем он мог надеяться.
Четыре человека переносили ее из мастерской при винокурне в офицерский дом — и полхутора сбежалось смотреть. Кршиж, гордый, деловитый, суетился вокруг носильщиков, все время опасаясь, как бы они по неосторожности не сломали чего-нибудь. Едва установили клетку, он пустил в нее своих пернатых пленников — одного снегиря и четырех синиц. Синицы носили человеческие имена — это была парочка Еник и Марженка, и два самца — Макс и Мориц. Кршиж простаивал перед клеткой целыми днями, свистел, приманивал, кормил своих питомцев, приучал их свободно летать по комнате и возвращаться в клетку. И он воображал, что синицы откликаются на имена. Он приходил в восторг, когда прирученные птицы садились на спинку стульев и кровати, на стол. Когда же они действительно добровольно возвращались в клетку, он созывал всех обитателей домика восхищенными криками:
— Посмотрите, посмотрите!
В дни октября, зябкие, сырые, заплаканные, когда время было заполнено в основном этой новой забавой, пришел Бауэру вызов в чехословацкую армию. Два дня он терпеливо ждал документов и, не дождавшись, позвонил в город Шеметуну. Он убеждал поручика, что ему необходимо немедленно выехать, просил взять на себя заботу о письмах, которые могли бы прийти уже после его отъезда, и отправить их ему вслед.
— Знаю, знаю, — кричал в телефон Шеметун. — Но… слышите?.. Алло! Незачем спешить! Все ни к чему. Наша бородатая революционная демократия воевать не будет… Письма… Ах, да, хорошо, что напомнили… Здесь где-то целая куча писем… Старые, хорошо выдержанные, еще со славных времен его величества Петра Александровича Грозного. Их не надо?.. Ага, есть и это, вот сегодня что-то было… Целый пакет, подозрительный… Ладно, ладно, пошлю, все вам пошлю, еще сегодня… документы тоже! Да заезжайте, когда поедете… Алло!.. Только искрение говорю — ехали бы лучше к моему старику в Сибирь. Ему бы вы подошли, и вам польза. Сибирь — вот наша демократия… и все прочее!.. Алло! До Сибири не докатится никакая война, никакая революция… Ну… прощайте!
Бауэр в тот же день доложил прапорщику Гусеву о своем отъезде и передал дела какому-то поляку. Он решил дождаться только ближайшей почты, с которой должны были прийти обещанные проездные документы и письмо для него. Сдав дела, он вымыл руки, поправил воротник застегнутой шинели и с некоторым злорадством пошел прощаться с офицерами. Его распирало желание уйти со скандалом.
День был дождливый. У Грдлички играли в карты. Старый Кршиж словно не заметил гостя: руки ему не подал, только нахмурился и еще усерднее засвистел, созывая синиц в клетку.
Зато Вурм, расхристанный, прямо с постели, вломился в комнату, оставив дверь настежь, с криком:
— Что, или война началась, пан учитель?
В двери, через смежную комнату, виден был Шестак — он сидел на своей постели. Бауэр нарочно очень громко ответил:
— Как видите! Весной начнем войну… и одновременно — революцию в Чехии! Австрийский император полетит к чертям, как русский царь!