Станислав Десятсков - Персонных дел мастер
Кирилыч, глядя с откоса на уходящего по реке нарядного всадника, плюнул и пожалел, что от него ушла столь знатная добыча. Вслед за тем он повернул на звуки полевого горна, призывавшего к новому построению.
Конная ландмилиция графа Гилленборга, к немалому удивлению Армфельда, подоспела вовремя и перерезала путь к мосту драгунам Бутурлина. К тому же шведы успели на сей раз зарядить свои пушки и ударили картечью. Конница Бутурлина стала заворачивать коней.
— Сейчас ваше время, граф! — обратился Армфельд к тучному помещику.— Отомстите за вашего друга Ла Бара.— Гилленборг весело склонил голову в тяжелом дедовском рыцарском шлеме и поскакал с холма вниз, к своей ландмилиции.
— За мной, мои финские мужички, вперед за вашим графом! — громогласно возгласил Гилленборг и, вытащив старинный меч, повел свое конное ополчение в атаку. Но в это время во фланг ландмилиции ударил присланный Голицыным бригадир Чекин с тобольскими драгунами. Для сибиряков двадцатиградусный мороз был пустою забавой, и, выйдя на широкое поле, они пустили вперед своих крепких и выносливых лошадок наперерез ополченцам. Гилленборг хотел было на ходу завернуть ланд-милицию супротив нового противника, но когда обернулся, то увидел, что все его конные ополченцы несутся сломя голову к единственному мосту через Стор-Кюре. Граф не успел завернуть лошадь, как налетевший на него Чекин выбил старинный меч и, приставив к горлу шпагу, сказал насмешливо:
— Хватит кричать, папаша, отвоевался!
Меж тем шведская пехота, видя, что оба фланга смяты русскими, в панике хлынула вслед за рейтарами и ланд-милицией через Стор-Кюре в сторону Лапполы. Но в деревню уже ворвались казаки Фролова. Пешее финское ополчение и не думало сопротивляться отважному атаману: разбежалось по своим деревням и мызам, откуда было насильно согнано шведами на королевскую службу.
Вечером же, после славной виктории, русские офицеры собрались в том самом помещичьем замке, в котором накануне так весело ужинал генерал Армфельд. В приемные покои вносили захваченные шведские знамена, во двор сгоняли сотни пленных. Утром, когда пересчитали число убитых шведов, то их оказалось боле пяти тысяч,- особливо много убитых лежало вдоль реки, где их нещадно рубили казаки и драгуны. Русские потери составили полторы тысячи убитых и раненых. Виктория была полная.
К радостному и сияющему Голицыну приводили все новых и новых пленных шведских офицеров. Среди них был и граф Гилленборг.
— Я коренной финн, ваше сиятельство! Хозяин здешнего поместья. Шведы силой принудили меня вступить в их войско! — с порога объявил Гилленборг.
— Ну что ж! Тогда вы знаете все свои погреба и тайники! Накормите моих офицеров! — распорядился Голицын,— А я наконец побреюсь после столь долгой битвы.
И когда генералы и офицеры собрались за тем же самым столом, где прошлым вечером столь весело ужинал с Ла Баром генерал Армфельд, к ним вышел, слегка прихрамывая (след татарской стрелы под Азовом), чисто выбритый и одетый в белоснежную рубашку под нарядным кафтаном князь Михайло Голицын и, поднимая бокал с пенящимся французским шампанским, услужливо налитым Гилленборгом, весело провозгласил:
— С викторией, камрады! И объявляю вам, что зимняя кампания окончена! Ныне здесь, на суше, мы полные господа! Теперь флоту российскому потребно на море иметь столь же полную и славную викторию, кою армия наша снискала в сей час у Лапполы!
Петр наградил Михаилу Голицына крупной денежной дачей. Получив по весне деньги, князь Михайло все эти крупные суммы потратил на новые сапоги для своих солдат. Узнав о сем неслыханном дотоле поступке, светлейший князь Меншиков в Санкт-Петербурге обозвал героя Лапполы прямым дураком.
Мастер во ФлоренцииИз широких окон мастерской маэстро Томмазо Реди, построенной на холмах вблизи монастыря Сан-Марко, из стен которого во времена республики вышел неистовый монах-доминиканец бунтарь Савонарола, Флоренция видна была как на ладони.
Море красных черепичных крыш широкими волнами подступало к площади Синьории; купола и башни бесчисленных церквей и соборов парили над ними, как бы оторвавшись от своего основания; узенькие щели улиц, где было прохладно и в июльскую жару, сбегались к площадям, на которых пышные каштаны бросали густую тень на плитчатую мостовую. Флоренция в такой сияющий июльский день казалась Никите богатой узорчатой шкатулкой, таившей в себе сокровища и тайны искусства итальянского Возрождения.
О тайнах этих сокровищ мог без устали повествовать своим ученикам маленький, горячий и резкий человечек с печальными глазами, хозяин мастерской, маэстро Томмазо Реди. Он был настолько влюблен в Высокое Возрождение, что, казалось, все еще жил там, в той эпохе, а стоявший за широкими окнами мастерской XVIII век был ему чужд и непонятен, хотя он был академиком и числился первым живописцем великого герцога Тосканы.
— С нашим стариком стоит заговорить о Рафаэле и
Микеланджело, как он тотчас забудет все свои придворные чины и звания и станет своим братом-художником! — давно раскусил маэстро весельчак Джованни и широко этим пользовался. Стоило школяру не подготовить задание, как он заводил в мастерской разговор о перспективе Леонардо да Винчи или рисунке Рафаэля, и академик вспыхивал, как фейерверк в вечернем саду, и не видел уже перед собой два десятка учеников, а словно наяву зрил великие тени творцов чинквеченто, уроки коих он почитал обязательными. Другой излюбленной темой маэстро была критика новомодной парижской школы, приукрашивающей и припудривающей свои модели. Особливо ненавистным для академика был знаменитый парижский портретист Ларжильер и его парадные портреты, где «пуговицам на камзоле и орденам на кафтане,— маэстро в этом месте закатывал обычно свои большие выразительные глаза,— уделяется больше внимания, чем человеку!».
В Италии проводником модной парижской школы маэстро Реди считал, к несчастью Никиты, его бывшего учителя Гиссланди, который тоже приукрашивал персоны и, по словам академика, «лгал своим моделям в лицо».
Узнав, что в Венеции Никита проходил школу именно у Гиссланди, академик прямо задохнулся от радости: наконец он мог заговорить, хотя бы через Никиту, со своим противником.
— Я из вас гиссландизм, мой друг, выбью! — с великой радостью объявил академик, поставив жирный крест на первой же работе Никиты.— Это же прямое разрушение искусства, у вас краска висит клочьями, а главное, под краской нет рисунка, основы и станового хребта портрета.
Чему-чему, а рисунку и линии в мастерской маэстро отдавали первое место.
— Добейтесь чистоты линии, и только тогда вы станете подлинным мастером! Так-то, мой гиссландист!— Маэстро изобрел для Никиты эту кличку как бы в наказание за все грехи венецианской школы.
— Париж и Венеция — вот два очага заразы, погубившей высокое искусство... — важно вещал академик своим любимцам.— Ныне от него остались отдельные оазисы, но и в них уже пробираются гиссландисты...— При этом маэстро выразительно показывал на Никиту, старательно срисовывавшего в уголке мастерской скульптурные антики.— И ничто ему не поможет, ничто... — как бы с сожалением покачивал головой маэстро.
И впрямь, прошлое увлечение Тицианом не забывалось, и горячие краски вспыхивали на холстах Никиты как бы сами собой. Маэстро Реди безжалостно отвергал эти работы и, схватившись за голову, носился по мастерской с громким криком: «Гиссландист, упрямый гиссландист!»
— Ты вот что, несравненный тицианец,— насмешливо убеждал Никиту неунывающий Джованни,— Преодолей себя хотя бы раз и выдай нашему старикану божественную Рафаэлеву чистоту. Не то боюсь, что академик даст тебе скверную аттестацию и отчислит тебя по полной неспособности к великому искусству. А ведь у вас в Москве не очень-то разбираются в борьбе разных художественных школ и течений. Для приказного ярыги один черт: что Тициан, что Рафаэль! Им главное — денег тебе больше не слать и тем сберечь государеву казну и получить за то царское поощрение!— Джованни еще мальчишкой несколько лет прожил со своим отцом, почтенным торговцем черной и красной икрой Гваскони, в Москве и наслышан был от папаши о мздоимстве московских приказных.
— Да черт с ним, с пансионом! Не могу я писать так, как это угодно маэстро! Для меня был и будет учителем один Тициан! — сердился Никита.
Джованни в ответ только пожимал плечами. Сам он уже на третьем году кончал курс искусств, не затратив ни особых усилий, ни прилежания. Да и до уроков ли было известному повесе, если все первые красотки Флоренции знали дорогу на его знаменитый чердак, где он устроил мастерскую. Хотя матушка и мечтала видеть своего сынка знаменитым мастером, в берете несравненного Рафаэля, но папаша-то Гваскони лучше знал широкую натуру своего любимого чада и, отправляя его во Флоренцию, просто полагал, что надобно дать сынку два-три года полной свободы, дабы перебесился перед тем, как усядется за купеческие счеты и овладеет двойной итальянской бухгалтерией в отцовской конторе. В любом случае денег торговец русской икрой для своего сынка не жалел, и стены мастерской Джованни были увешаны богатыми коврами и лионскими шелковыми тканями, а вместо алтаря возвышался поистине королевский альков. Что касается мольберта, то ему был уделен скромный уголок у широкого окна, откуда был прекрасный вид на знаменитый купол собора Санта-Мария дели Фьоре.