Валентин Пикуль - Фаворит. Том 2. Его Таврида
Платон Зубов выскочил из-за стола и убежал. Екатерина застала любовника в слезах, он рыдал как ребенок:
– Этот проклятый Циклоп… ненавижу, ненавижу!
Потемкин звал Голынского в Таврический дворец.
– Голыш… или как там тебя? – сказал он ему. – Слово не воробей: вылетит – не поймаешь… Василий Степанович Попов сейчас купчую составит по всем законам, и – владей!
– Чем отблагодарить мне вас за Васильково?
– Уйди вон! Видеть тебя не могу…
Но обиднее всего было отчуждение Державина.
– А ведь ты предал меня, Гаврила, – сказал Потемкин. – Не ищи благ там, где нет блага. И забыл ты завет ломоносовский: Муза не такова девка, чтобы ее прохожим насильничать… А ведь я не Шувалов, который Ломоносова с Тредиаковским лбами сшибал. Я ведь и не Зубов, который тебя с Эмином сталкивает на потеху себе. Достоинств творческих, спроси любого, никогда не унижал! Даже Ермила Кострова, что пьяным под забором валялся, я из грязи подымал, мыл его и причесывал, накормленным да чистеньким от себя отпускал…
Державин в делах карьеры был наивно прямодушен.
– Да ведь без милостивца-то как жить? – защищался он. – Опять же с Зубовым мы на Фонтанке домами соседствуем…
Только теперь Потемкин и сам убедился, как нелепо возрос во мнении Екатерины ее пигмей-фаворит, казавшийся императрице государственным исполином. О чем беседовали в эти дни Потемкин с Екатериной, осталось навеки тайной, но Екатерину не раз видели с красными от слез глазами, а сам Потемкин пребывал в мрачном ожесточении духа. Еще оставаясь в силе, он невольно сделался последним прибежищем для всех обиженных. Стоило открыть двери пошире, и покои наполнялись жалобщиками и стональщиками – все как один ограблены Зубовыми, а защиты искать негде, благо прокурором в Сенате воссел отец фаворита. Однажды в присутствии Державина дворянин Бехтеев жаловался:
– На мороз с детками выгнали! Все отняли, все порушили, мне с семьей по миру иди… А они, Зубовы, еще изгиляются!
Потемкин, ведая о возвышении Державина при дворе, просил разобраться с Бехтеевым, и без того человеком бедным.
– Как же я против милостивца пойду?
– А ты пойди…
Но Державин не пошел, а Потемкин, осатанев, требовал от Екатерины, чтобы предала суду отца Зубовых: прокурора сенатского просил он и судить судом сенатским. Екатерина опять плакала, а фаворит на все попреки отвечал:
– Вот только троньте моего папеньку! А что нам в руки попало, того не вернем, хоть ты режь нас…
Потемкин же остался и виноват. Все хорошие, один он плохой. Державин тоже обвинял Потемкина: «Он часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума: заезжая к женщинам, почти с ним незнакомым, говорит нечаянно всякую нелепицу». В одну из ночей, когда гремела страшная гроза и блистали молнии, Потемкина видели несущимся в коляске куда глаза глядят… Но сам от себя далеко не ускачешь, и он вернулся во дворец, задыхающийся от гнева, переполнявшего его существо. Перевязал голову платком, лег в постель и велел Попову:
– Отныне говори всем, что я болен…
Он допустил до себя лишь английского посла Фолкнера, личного представителя Питта. Твердным и ровным голосом Потемкин, лежа в постели, сказал, что Англия, конечно, вправе собирать свои эскадры в любых проливах, но Россию ей не запугать:
– Россия имеет свои виды на Востоке, и мне смешно, что ваш Питт желает штурмовать Очаков, дабы вернуть сию безделицу туркам. А прусский король, ваш пособник и демагог пьянственный, – не Фридрих Великий, которого мы не раз били. Один шаг к Митаве – и русская земля вмиг ощетинится штыками…
Фолкнер и сам знал, что спорить с победоносной державой – особенно после Измаила! – опасно; он мирно сказал:
– Все так. Но Англия не станет более торговать с Петербургом ни своим пивом, ни своим черным портером.
За этой мелочной угрозой скрывался, очевидно, намек на экономическую блокаду России, но Потемкин ответил:
– Не смешите меня. Пейте свой портер сами, а пива мы наварим крепче вашего. Двадцать три линейных корабля, не считая фрегатов, будут ждать вашу эскадру в море Балтийском…
Отпустив Фолкнера, он сбросил с головы полотенце и, призвав Попова, заговорил о празднике в Таврическом дворце – таком торжестве, в котором бы проявилось его собственное величие, его характер, его доброта и его совершенства:
– Пусть все видят, что я на Зубовых плевал!..
Даже сейчас он продолжал работать, все его волновало в Новой России: корабли, черепица, гарнцы овса, мешки с мукой, апельсины, желуди, сало свиное, чулки дамские, фасоль, глина, сукно и шелк, церкви, больницы, цеха литейные – для пушек, сады аптечные – для здравия. Он изменил первой любви к Херсону ради небывалой нежности к Николаеву.
– Там и помру, – часто повторял он. – Не выходит из головы эпитафия, виденная мною в Бахчисарае над могилою Крым-Гирея: «Не прилепляйся к миру, он не вечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее…»
* * *Он велел скупить весь воск, какой нашли в столице, но его не хватило для производства свечей, пришлось посылать обоз за воском в Москву. Потемкин расчистил перед Таврическим дворцом площадь, сбегавшую к Неве, указал строить качели, вкапывать в землю столы для яств и пития простонародного:
– Детворе сластей поболе! Устроить киоски забавные, и в них чтобы всего было вдоволь: сапог, тулупов, рукавиц, шапок, порток и рубах всяких… Народец наш, только свистни, сбежится, все расхватают. А раздавать одежду бесплатно!
– Разоримся мы, – сказал на это Попов. – Один воск нам в семьдесят тыщ рублев обошелся. Куда ж еще?
– Уже давно разорены, – отвечал Потемкин…
Таврический дворец не дошел до нас в своем первоначальном убранстве (в нем много потом «хозяйничал» Зубов, обобрав все, что можно, а Павел I, взойдя на престол, завел там конюшни, чтобы под лошадиным навозом исчезла даже память о Потемкине, он выломал даже паркеты, устилая ими свое мрачное масонское обиталище – Михайловский замок). Но и сейчас, по прошествии двух столетий, торжественная зала Таврического дворца еще хранит под своим куполом отзвуки тех победных громов, которые раздавались здесь – во славу русского оружия.
Потемкин приглашал во дворец всех, всех, всех…
– Всех, кроме Зубова! – сказал он Попову.
– А тогда и государыня не придет.
– Не посмеет не прийти, коли я (!) зову…
Водяное отопление искусно подогревало оранжереи и зимние сады Таврического дворца, двери которого Потемкин открывал ради своего последнего триумфа. Сложная система зеркальных рефлекторов, скрытых в тропических зарослях, подсвечивала живописные панорамы, лампады в которых были исполнены стеклодувами в виде нежнейших лилий и распускавшихся тюльпанов. «Молдаванская» зала дворца с двумя рядами колонн была пронизана шумом водопадов, в зарослях жасмина журчали фонтаны, изливавшие воду лавандовую. В гирляндах живых роз пели соловьи. Итальянская капелла репетировала кантату:
Жизнь наша – путь печали,Но пусть в ней не вянут цветы…
Народу, копившемуся на площади, было объявлено, что раздавать подарки станут не раньше прибытия государыни. Но тут протарахтела мимо карета, в которой поспешала на роды акушерка, а люди толстую акушерку приняли за императрицу.
– Уррра-а-а! – единым возгласом ответил народ, и толпища ринулась на киоски с подарками, атаковала столы…
Лейб-кучер не мог стронуть лощадей – столь густо стоял народ, наконец Екатерина подъехала к Таврическому дворцу, ее встречал сам Потемкин, и она подала ему руку:
– Ну, князь, и встречаешь же ты! Я целых полчаса в карете, как в бане, парилась, не могла до тебя пробиться…
Зубова при ней не было! Потемкин же окружил себя пленными пашами и сераскирами. Поверх алого кафтана он накинул епанчу из фламандских кружев, а шляпа светлейшего была столь отягощена бриллиантами, что он вручил ее адъютанту:
– Потаскай ты, брат! Руки оттянула, пудовая…
Другой адъютант носил за ним поднос с клюквою, которую Потемкин и поедал время от времени полными горстями. Молдаванская зала, вмещавшая пять тысяч человек, освещалась игрою света «кулибинских» фонарей. Механические куранты исполняли мелодии Гайдна, Моцарта, Глюка и Сальери. Под куполом дворца висели громадные люстры из черного хрусталя, внутри которых тоже были укрыты музыкальные куранты.
– Где ты взял их? – спросила Екатерина.
– Это еще от герцогини Кингстон, покойной…
При появлении Екатерины звучно пропели валторны, бал открылся торжественным и величавым полонезом.
– Опять танцы-шманцы, – сморщилась императрица. – А по мне лучше – пусть уж пляшут вприсядку.
Потемкин хлопнул в ладоши, и французский танцор Пик исполнил для нее соло (теперь он владел усадьбою в Павловске, где одна улица так и называлась – Пиковая).