Валентин Пикуль - Фаворит. Том 2. Его Таврида
Потемкин, конечно же, ничего этого не знал.
– Николай Васильевич, – сказал он Репнину, – я в Петербург отъеду, дабы Измаил праздновать, а ты вместо меня останешься и крепость Измаильскую начинай разносить по камушку, чтобы на этом месте черти по ночам горох молотили…
– Что с вами? – спросил Репнин, видя, что тот волочит ногу.
– Разваливаюсь, – отвечал Потемкин. – Но допреж смерти своей хотел бы Моцарта видеть композитором российским…
Он еще не желал верить слухам, будто его звезда на закате. Но княгиня Екатерина Долгорукая вдруг бросила его, умчавшись в Петербург, где и оказалась в постели Валериана Зубова, – эта блудница, как барометр, точно отметила непогоду на его стороне горизонта и благодать ясную на стороне Зубовых. Однако еще не все потеряно, судьбы войны и мира в его руках, капелла исполняла новую кантату, в которой при поминании «бога» гремели многопудовые пушки, а когда в пение вплетались слова «свят, свят, свят», тогда в частых залпах заливались малокалиберные мортиры. Софья де Витт пожелала новые туфли, наподобие античных котурн, и сапожнику, их сделавшему, Потемкин преподнес патент на чин подпоручика.
– Ваша светлость, – обомлел тот, – да я ведь мужик!
Чин подпоручика выводил во дворянство.
– И что? Все дворяне и князья из мужиков произошли. А ты гордись, друг мой, что работа твоя превосходна!
В ставке появился Иосиф де Витт, которого Потемкин обеспечил заказами на поставку для армии пшеницы, хотя заведомо знал, что де Витт все разворует, и пшеницы от него не дождаться. Потемкин встретил его, грызя ногти.
– Что тебе еще надобно? – спросил грубо.
– Я требую возвращения жены, – ответил Витт.
– Об этом ты у нее спроси: вернется ли?
– О! – рассмеялся де Витт. – Стоит ли такую волшебную женщину беспокоить пустяками? Мы сможем благородно договориться меж собою: я могу уступить ее вашей светлости…
Потемкин об этой сделке рассказал Софье Витт.
– И сколько он просит за меня отступного?
– Пять миллионов.
– Негодяй! Почему так мало?
Потемкин сказал, что платить за нее не собирается:
– Годичный бюджет флота российского строится на трех миллионах. Так неужели ты дороже русского флота? – Он велел ей собираться в Петербург. – Туда же поспешает из Вены и Щесны-Потоцкий, который заплатит за тебя сколько угодно… Таврической царицей не бывать, так станешь Уманской… Я расплачусь за воровство твоего мужа. А ты надоумь Щеснского образовать новую конфедерацию – не ради вражды, а ради дружбы поляков с русскими… Не грусти, красавица! Кем ты была до того, как тебя продали первый раз?
– Я стирала белье, помогая бедной матери.
– Вот видишь! Если сапожник стал дворянином, так почему бы бедной прачке не стать королевой Польши?
Он отъехал в Петербург, всем своим видом показывая, что в его карьере случилась лишь маленькая неприятность:
– Зуб ноет. Поеду – вырву…
Дорога была дальняя. Один француз случайно встретил Потемкина на станции и тогда же оповестил знаменитого Бомарше: «Потемкин красивый человек, лицо его само по себе кроткое. Но когда он рассеянно смотрит на окружающих и, занятый неприятной мыслью, склоняет голову на руки, подперев ею нижнюю челюсть, не переставая глядеть единственным глазом, тогда нижняя часть лица придает Потемкину отвратительное, зверское выражение…» К этому надо добавить длинные волосы, громадный тулуп, под ним халат, под халатом рубашку, а ноги – в деревенских валенках. «Маленький беспорядок, происшедший в его одежде, доказывал присутствующим, что Потемкин забыл облачиться в ту часть одежды, которую считают необходимой, но он обходился без нее даже в присутствии дам». Во всех городах империи светлейшего приветствовали губернаторы, предводители дворянства и городничие-инвалиды на костылях. Чем длиннее были эклоги в его честь, тем короче ответы:
– Ладно… хватит… пошел… следующий!
Впрочем, близясь к Петербургу, князь перестал жаловаться на больной «зуб», стал говорить иначе:
– Едино затем еду, чтобы лично убедиться: так ли уж хороша жена почтмейстера Вакселя, как о том люди болтают…
28 февраля 1791 года он прибыл в Петербург.
Его не ждали. Степану Шешковскому он сказал:
– Ну, каково кнутобойничаешь?
Державин был уже велик, и ему нашел слова:
– Ну, каково приспешничаешь?
Безбородко он спросил:
– Ну, а ты каково гаремничаешь?..
Императрица встретила его с ровной любезностью, и ему даже показалось вначале, будто здесь не Зубовы, а он по-прежнему главный.
Таврический дворец с золотой купелью, ожидавший его, был образцом вкусов светлейшего: Потемкин обожал одноэтажные постройки, но при этом всегда желал, чтобы здание «дышало величием». В Таврическом дворце оглядел его убранство, в оранжереях велел устроить гнезда – для поселения в них соловьиных семейств. Его позабавил механический робот-автомат «Золотой слон», обвешанный драгоценностями, на спине которого восседал важный перс, в нужное время звонивший в колокол (это был прототип современного будильника). С любопытством ребенка Потемкин обозревал громадную купель из чистого золота. Хорошо! Но он привык париться в баньках…
15. Изгнание – лошади поданы
Это уж потом, при Николае I, Россия обрела заунывный монархический гимн «Боже, царя храни», а князь Потемкин-Таврический стихи Гаврилы Державина «Гром победы, раздавайся» с легкостью непостижимой обратил в гимн национальный. Музыку на слова Державина сочинил доблестный офицер Осип Козловский, состоящий в свите Потемкина, – один из героев штурма Очакова. Под звуки торжественного гимна[17] праздничные пары сходились и расходились на разноцветных паркетах Таврического дворца, оглушенные бравурным бушеванием оркестров:
Гром победы, раздавайся,Веселися, храбрый Росс!Звучной славой украшайся:Магомета ты потрес…Воды быстрые ДунаяУж в руках теперь у нас;Храбрость Россов почитая,Тавр под нами и Кавказ.Уж не могут орды КрымаНыне рушить наш покой:Гордость низится Селима,И бледнеет он с луной…
* * *Платон Зубов вызвал к себе поэта Державина:
– Я говорю от имени государыни. Она желает, чтобы ты впредь ничего от Потемкина не брал, а все написанное прежде показывал мне. Если останешься скромен, государыня тебя в свои штаты зачислит для «принятия прошений». Осознал? Но Потемкина, – заключил Зубов, – избегай. От нас больше получишь.
– Да князь-то сам за мною волочится.
– Вот и пусть волочится! – злорадствовал Зубов. – Он, видишь ли, приехал сюда «зубы» дергать, но скоро сам без зубов останется… скотина низкотрубная!
Потемкин был еще велик, и все гады, что шевелились у подножия престола, открыто жалить его побаивались. Средь множества дел не забыл он сделать «предстательство» и за Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова:
– Матушка, генерал сей оказал при Измаиле новые опыты искусства и храбрости: в Килийских вратах, бастионом овладев, превозмог врага сильнейшего.
Екатерина отвечала без прежнего решпекта:
– Коли одноглазый за кривого просит… как откажешь?
Михаил Илларионович, став генерал-поручиком и кавалером Георгия, благодарил лично Потемкина, хорошо зная, что, если бы не светлейший, его бы так и мурыжили в генерал-майорах. Платон Зубов пока что выражал Потемкину нижайшее почтение, даже ручку ему целовал, подхалимствуя, но в его красивых глазах, суженных при ярком свете дня, как у змеи на солнцепеке, светилась тайная злоба. В один из мартовских деньков при дворе был обед. Екатерина вдруг оставила свою телятину с картошкой и, обойдя стол по кругу, остановилась за спиною Потемкина:
– Светлейший, продай-ка мне Васильково свое.
Потемкин сразу понял, для кого она покупает.
– Какое еще Васильково, матушка?
– Да могилевское. Что на Днепре… с мужиками!
Потемкин (если верить Платону Зубову, который здесь же и присутствовал) покраснел так, что мочки ушей сделались яркими, как рубины. Он ответил, что Васильково им уже продано.
– Кому же?! – удивилась Екатерина.
Потемкин единым оком оглядел сидящих за столом и выбрал самого завалящего камер-юнкера Голынского, которого видел сегодня чуть ли не первый раз в жизни:
– Вот он и купил у меня, матушка.
Екатерина с омерзением оглядела Голынского и спросила: с каких таких шишей он может позволить себе такую роскошь, если кафтан не знай на чем держится? Голынский, вконец растерянный, взирал на Потемкина, но тот выразительным миганием дал понять, что делать: Голынский, привстав, нижайшим поклоном как бы утвердил вранье светлейшего.