Карающий меч удовольствий - Питер Грин
Когда я пишу эти строки, то ясно представляю Никополу — невысокую, пышную, ее волосы, все еще густые и темные, ее пальцы блестят кольцами, она передвигается среди своих гостей в платье из сирийских шелков, надушенная и накрашенная, — хозяйка, которая чувствовала бы себя дома, как можно было подумать, скорее в Антиохии[39], чем в Риме.
Иногда, не так часто, она принимала меня одного в своем высоком белом городском доме на склонах Квиринала. Я заставал ее возлежащей на ложе в садовом портике, полуспящей, убаюканной спокойным журчанием фонтана. Мы обычно обедали вместе — именно ей я обязан своим первым знакомством с изысканными винами и заморскими блюдами, — потом мы обычно разговаривали, бесцельно и в свое удовольствие, около часа, после чего меня отпускали, не категорически, но в манере, предполагающей, что излишество — вещь нежелательная и что дружба лучше произрастает при не столь частых, как того диктует привычка, встречах. Но я все время чувствовал, что Никопола наблюдает за моим развитием, поджидая, когда, по ее суждению, настанет момент для какого-то свежего хода.
Итак, я плыл по жизни образованного бездельника — существование, которое теперь, похоже, стало целью любого молодого щеголя в городе. Я еще не узнал опасности обладания небольшого дохода: достаточного, чтобы несколько смягчить жестокую необходимость зарабатывания прожиточного минимума, но недостаточного для фундамента карьеры государственного деятеля. Юноше, которому еще не исполнилось и двадцати лет, столь праздная атмосфера не могла не дать плодов: я жил в вечных театральных представлениях, пирах, гимнастических упражнениях, прогулках по Форуму, в термах. Время, будто пальма первенства, бросалось на ветер в полночь и чудесным образом восстанавливалось на следующий же день.
В этот отрезок времени — а он длился около трех лет — мы с отцом оставались в натянутых, хотя внешне дружеских отношениях. В них образовалась брешь, глубокая и непоправимая, но ни один из нас не желал обсуждать это открыто. Мой отец обладал желанием слабого человека избегать малейших неприятностей, и он все еще лелеял, как выяснилось, планы относительно будущего нашего дома. Я, с другой стороны, вне зависимости от своих личных чувств, все еще придерживался присущего каждому римлянину с детства уважения к главе семейства. Восстать против отца — в некотором смысле восстать против богов, всего религиозного уклада нашего общества, а я не был еще достаточно зрелым, чтобы осмелиться на такой шаг.
Однажды зимним вечером, сразу после моего двадцать первого дня рождения, мой отец позвал меня и сообщил, что намеревается снова жениться. Он сидел в кресле у светильника (было ужасно холодно), выбритый и подстриженный, с бутылкой доброго вина у локтя и пристально следил за моей реакцией после того, как огорошил меня этой новостью, полуприкрыв отяжелевшие веки. Это заявление не было для меня сюрпризом. Он довольно часто обсуждал свое намерение и за последние месяцы частенько запирался с гостем, которого так мне и не представил, — со смуглым, строптивым деловым человеком, носившим золотую цепь состоятельного обывателя, весь вид которого свидетельствовал о непритязательном праведном образе жизни.
Я вежливо осведомился об имени будущей жены отца.
— Ее имя Элия Лэмия.
А потом добавил с редким всплеском сухой иронии:
— Возможно, ты знаком с ее семейством.
Наверное, моя реакция отразилась на моем лице. В какой-то гадкий момент я подумал, что мой отец устроил все это, чтобы намеренно задеть меня. Ведь именно так восстанавливалось состояние нашего семейства: через приданое, присвоенное вследствие женитьбы на представительнице плебейского дома торговцев и купцов.
— Я, как послушный сын, обязан выразить свои поздравления и наилучшие пожелания, — автоматически вырвалось у меня.
Никогда еще эта древняя формальность не звучала с большей неискренностью.
Мой отец не выказал никаких признаков обиды при этих холодных образцах голого минимума уважения — он мог бы, в конце концов, ожидать большего. В неловком молчании, за этим последовавшем, я ждал, когда он отпустит меня. По его лицу мне стало понятно, что последует кое-что еще. В этих выцветших голубых глазах промелькнуло торжество, удовольствие человека, который после многих лет унижения сам становится хозяином положения. В первый раз в жизни меня поразило то, что отец ненавидит меня столь же сильно, сколь ненавижу его я сам, что мои юношеские амбиции были насмешкой над его потраченной впустую жизнью, что мое обезображенное лицо день ото дня вызывает в нем раздражительное отвращение, коренившееся в чувстве вины.
— Она вдова, — сказал отец своим вкрадчивым, блудливым стариковским голосом. (Хотя он тогда не был еще стар — на десять лет моложе, чем я сейчас.)
Отец все еще осторожно прощупывал почву для высказывания всего, что было у него на уме.
— Мы несколько раз встречались. Это будет замечательный союз.
Он быстро облизал пересохшие губы, словно предчувствие плотских удовольствий становилось слаще из-за богатства.
— Вы понравитесь друг другу, Луций.
Я ждал, когда же он дойдет до сути.
— Возможно, мне следует прояснить ситуацию получше. У нее есть дочь от первого мужа, достигшая брачного возраста…
Тут я все понял.
— Нет! — инстинктивно закричал я, утратив способность контролировать себя. — Нет! Я не могу. Я не хочу…
Его хмурые мохнатые брови сдвинулись к переносице. Наступал миг его торжества.
— Не хочешь, Луций?
— Это же… — Я чуть было не сказал «инцест», хотя, конечно, этого и в помине не было: закон не запрещал подобных союзов.
К тому же я знал и был уверен, что мой отец тоже знает, что я ненавижу и страшусь не самого брака, хотя он и спланирован за моей спиной, а именно мысли о женитьбе — интимности, обнаженности, незащищенности.
— Конечно, ты удивлен, — произнес мой отец, пристально вглядываясь в меня. — Тебе необходимо время, чтобы привыкнуть к этой мысли. Через неделю состоится встреча и официальная помолвка.
Неужели его свадьба должна была состояться при условии, что ее дочь тоже выйдет замуж? А что еще могло бы придать ему этого непривычного чувства превосходства, этой решимости настоять на своем любой ценой, если не вероятность потерять все, ради чего он плел интриги? Никакое презрение ко мне не произвело бы в нем столь значительной перемены.