Евгений Салиас-де-Турнемир - На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
Через год в семье Ромоданова произошла драма. Был сделан донос императрице Елизавете Петровне на Андрея Ивановича. Государыня прислала в Москву двух сенаторов судить дело келейным образом, ради великого срама и чтобы не позорить дворянство. В чем состояло все это дело – рассказывалось в Москве на разные лады. Во всяком случае, молодая невестка, родив на свет ребенка, названного в честь прадеда Абрамом, через несколько дней умерла, но, однако, в чем-то успела покаяться перед своим молодым мужем.
На похоронах во цвете лет погибшей жены молодой Петр Андреевич в церкви, во время заупокойной литургии, бросился на отца в два раза ударил его. Это произошло на глазах всей Москвы и стало известно всем. Но все, что присоединилось к этому рассказу, было двумя сенаторами, приехавшими судить дело, скрыто и замято.
После этой истории старый Андрей Иванович заперся в своем доме и окончательно не пускал к себе никого.
Через год умер и сын. И Москва заговорила, что Соловей-Разбойник уморил его, что не следовало после происшедшей истории оставлять молодого малого в доме старика, погубившего свою невестку.
Андрей Иванович прожил еще десять лет взаперти, чуждаясь людей, и вдруг собрался идти в монастырь.
– Пора старому греховоднику грехи свои замаливать, – отозвалась Москва.
Но старику не пришлось надеть рясы. За месяц до срока, назначенного для пострижения, он умер. Его нашли поутру мертвым в постели, а около постели – нечто, очень удивившее всех… Огромный портрет его покойной невестки, висевший всегда на стене, был снят и поставлен невдалеке от кровати. Каким образом портрет, который видели накануне вечером на стене, попал сюда – недоумевали все.
И вот, Марья Абрамовна, запертая более тридцати лет в доме мужа, вдруг стала свободна и независима. Сейчас по привычке она продолжала жить смирно и тихо, почти не пользуясь большим состоянием, которое сумел удесятерить покойный муж. Но понемногу, из года в год, Марья Абрамовна, как говорили про нее приятели, «вкусила древа познания добра и зла!».
Теперь Ромоданова, просидевшая в четырех стенах своей горницы с пятнадцати лет почти до пятидесяти, старалась как бы наверстать потерянное. Никто во всей Москве не жил так весело и столько не пользовался всякими развлечениями и удовольствиями, как Марья Абрамовна.
Дом ее был открыт для всех и был золотым дном для всякого, даже для ленивого, чтобы тащить и грабить. Марья Абрамовна была обкрадываема всеми, начиная с управителей в имениях и кончая ближайшими своими наперсницами. И состояние ее было уже теперь не в том виде, в каком оставил его покойный муж.
Ромоданова была женщина очень добрая и очень ограниченная. Сидение взаперти и постоянный трепет перед деспотом-мужем сделали то, что почти шестидесятилетняя и независимая женщина все-таки не имела теперь собственной воли, и ею помыкал всякий, кто бы он ни был, а управлял вполне самый искусный из всех, покуда не появлялся другой, еще более искусный. В доме ее шла постоянная война между самыми разнородными личностями, и всякий из них стремился подчинить своему влиянию богатую барыню. Но подчинить себе вполне Марью Абрамовну было невозможно, именно потому, что человек самый искусный или просто последний, вышедший из ее горницы, переделывал все на свой лад. Таким образом выходило, что она слушалась и всех, и никого.
Было, однако, три лица, которые делали из нее почти все, что хотели, и если бы они соединились вместе и стали действовать сообща, то, конечно, все ее имение скоро перешло бы в их руки. Но, на свою беду, эти три человека боролись между собой и были злейшие враги.
Первый из них был гувернер внука-недоросля и в то же время домашний врач, главный советник и наперсник барыни, уроженец Митавы, Христиан Кейнман.
Это был человек лет под сорок, но лицом казался чуть не юношей. Белый, розовый, пухлый, какая-то смесь булки с пастилой. Вместо бороды и усов у него был, несмотря на года, юношеский пух и при этом светлые, почти белые, детски-добродушные глаза. Он был любимцем не только Марьи Абрамовны, но всех вообще московских барынь, и преимущественно пожилых. Будучи родственником и тайным помощником в некоторых делах знаменитого в то время в Москве доктора штадт-физикуса Риндера, Кейнман проник во все дома столицы.
Приобрев порядочные средства от добросердых московских дательниц, он мог бы уже давно поселиться самостоятельно, но предпочитал жить в доме Ромодановой и называться гувернером ее внука… На это были особые причины… У немца была впереди давнишняя серьезная цель, и теперь он уже начинал усиленно к ней приближаться. Дело было в том, чтобы законным образом как-нибудь похерить своего питомца, недоросля Абрама. Чем более в барыне росли и укреплялись дружба и доверие к немцу, тем скорее должна была решиться участь ее внука.
Москва толковала, что будто бы Марья Абрамовна давно уже не Ромоданова, а госпожа Кейнман, и что не нынче завтра тайный брак ее с учителем будет объявлен, но это нелепость. С времени знакомства бодрой и веселой барыни-вдовы с немцем прошло лет пять-шесть, и Москва напрасно ждала «срамного происшествия». Ромоданова была не из тех барынь, что заводила себе домашних любовников.
Другая личность, безвыходно торчавшая в гостиной, спальне и вообще во всех горницах дома без исключения, как свой человек, был монах Донского монастыря, отец Серапион.
Монах был совершенная противоположность пухло-розовому учителю. Отец Серапион был черен, смугл, длинен, худ, с крючковатым носом, с узенькими черными глазами и с такими бровями на лбу, что у иного в тридцать лет нет таких и усов. Что касается до густой бороды, то у него, по воле природы, была за двух – и за себя, и за немца.
Под всем известным в Москве именем отца Серапиона скрывался, как говорили, какой-то кавказский князь, бежавший с родины после убийства своей возлюбленной и ее мужа. Последнее, быть может, добавила сама Москва; в действительности же верно было только то, что отец Серапион был несомненно восточного происхождения, вернее всего – грузин. Монах был человек вовсе не свирепый и не страшный, напротив, – очень веселый и приятель со всеми. Единственная личность, с которой он был постоянно на ножах и которого стращал как-нибудь прирезать, был немец.
Общего между ними ничего не было, – ни капли. Только разве одна особенность: как, со своей стороны Кейнман ломал русский язык, которого никак не мог выучить, точно так же и отец Серапион, несмотря на русское монашеское платье, тоже говорил таким особенным, исковерканным языком, что часто одним русским словом своего собственного сочинения распотешивал целое общество.
Третье лицо, и самое влиятельное, в доме Ромодановой, которое Марья Абрамовна обожала – и уже давно, еще при жизни покойного деспота мужа, была дворянка, однодворка, жившая в доме с молодости, и почти ровесница самой барыне. Так как Анна Захаровна Лебяжьева была наперсницей и первым другом Ромодановой еще во время ее замужества и заточения, то понятно, что теперь она стала первым лицом в доме, и у нее за последние года накопился уже такой капитал, что она купила себе подмосковное имение.
Анна Захаровна ухитрилась быть другом и балтийского учителя, и кавказского монаха. Каждый из них, считая себя ее приятелем, все-таки старался ее выжить из дома и более или менее занять ее место; но это было невозможно. Без Анны Захаровны Ромоданова не прожила бы и трех дней, и, в сущности, первое лицо и хозяйка в доме была эта приживалка Лебяжьева. Она же занималась всеми мамушками молодого барина, Абрама Петровича, и вообще его воспитание касалось до нее одной, так как Марье Абрамовне, при всех ее затеях и веселой жизни, не было времени заниматься внучком.
Несмотря на то, что бабушка почти не видала внучка и он проводил целые дни в девичьих и во флигелях с дворней, однако Марья Абрамовна все-таки почему-то тяготилась его присутствием в доме. Благодаря именно этому обстоятельству, в последнее время было решено распорядиться судьбой молодого недоросля на особый лад.
После совещания, на котором присутствовали четыре лица: сама Ромоданова, друг-приживалка, друг-учитель и друг-монах, было решено отдать Абрама в монастырь.
На этот раз, впервые в жизни, отец Серапион оказался одинакового мнения с Кейнманом.
Упечь молодого недоросля в послушники, а потом в монахи было выгодно для всех в доме, ибо все боялись, что через год-два Абрам Петрович может жениться, и хотя, конечно, ему выберут жену, но ведь на грех мастера нет, – и вдруг явится новая барыня, молодая, и приберет все в руки, начиная с Марьи Абрамовны. Так или иначе, но декабрь месяц 1770 года был почему-то поставлен как последний срок поступления молодого, уже двадцатилетнего барчука в один из московских монастырей, преимущественно в Донской[14]. С ним вместе должен был поселиться, в качестве наставника, отец Серапион.