Владимир Нефф - Императорские фиалки
— Не придется вам больше кормить меня, избавитесь от обузы! — крикнула она и, захлопнув за собой дверь, повернула ключ в замке.
Маменька стучала, барабанила в дверь кулаками и локтями, плакала и умоляла Гану быть благоразумной, папенька, мол, не то имел в виду, но из комнаты никто не отзывался.
— Сделай что-нибудь, помоги, ведь она убьет себя, я ее знаю! — крикнула пани Магдалена мужу, в диком страхе налегая слабым плечом на дверь.
Только после этого Ваха поднялся и всей своей тяжестью навалился на дверь. Когда после третьей попытки дверь поддалась, дочь его лежала без сознания в луже крови, которая красным ключом ритмично била из перерезанной вены. Ваха с такой силой сжал запястье Ганы, что кровь сразу остановилась, однако, казалось, он опоздал, потеря крови была слишком велика.
И врач, за которым маменька сбегала, старый пессимист, не веривший в силу человеческих познаний и за пятьдесят лет практики в захолустном городке привыкший полагаться на волю господню, особых надежд не подавал.
— Может, выкарабкается, а может — и нет. — Подобные изречения, к которым он часто и охотно прибегал, принесли ему в Хрудиме почет, любовь и славу безошибочного диагноста.
— Кстати, — предупредила его маменька, — если вас кто спросит, непременно скажите, что произошел несчастный случай! Несчастный случай!
— Да, произошел несчастный случай, — поддакнул врач.
Похоже было, что Гана «выкарабкается», и больше, чем куриные бульоны, которые варила ей маменька, больше, чем сырые желтки с сахаром, которыми ее пичкали, возврату к жизни способствовала надежда, что теперь, после случившегося, родители не станут принуждать ее к замужеству с Йозеком. Врач был доволен.
— Если не будет осложнений, пожалуй, дело можно считать выигранным, — сказал он. — Конечно, осложнения всегда могут возникнуть, особенно у молодых людей. Молодые люди менее склонны к осложнениям, чем пожилые, но чаще умирают от них.
Поскольку комната девушек была забрызгана кровью до потолка и ее надо было перекрасить, Бетуша переселилась в столовую, а Гану положили в комнатку служанки, находившуюся за кухней. Там лежала она день за днем, улыбалась бледными губами и вспоминала о той минуте счастья, которая выпала на ее долю. Рана на запястье затягивалась, силы постепенно возвращались. Окно комнаты выходило во дворик, в середине которого высился огромный каштан со скворечником. Стояла глубокая тишина, лишь монотонно, словно река, шумела крона дерева. Гане чудилось, что это шумит время или облака, движение которых она отмечала в кривом зеркальце служанки, висевшем возле жестяного умывальника. Порой в открытое окошко врывался ветер и доносил до Ганы медовый запах сена. Время от времени над двориком кружили большие стаи ворон. «Я люблю тебя, — говорила Гана отсутствующему Тонграцу. — Теперь уже ничто не помешает мне сдержать свое слово. Отец сказал, что я некрасива, а ты находил меня прекрасной. Ах, ты ведь повторишь мне это еще раз, когда мы с тобой встретимся? Не знаю когда, но уверена, что встретимся!»
Она встретилась с ним, но только во сне; сон этот был столь поразительно явственным, что Гана до конца дней своих сомневалась, — вернее, что-то в глубине ее сознания, вопреки здравому смыслу, сомневалось в том, что это был только сон.
Это случилось с 3 на 4 июля, ветреной светлой ночью, полной шума и движения. Рваные тучи, летящие по небу, то закрывали месяц, то отступали перед его ярким светом. Часы на далекой башне только что пробили час ночи, когда Гана услышала два коротких глухих удара, словно стукнули кулаком по раме окна, и затем ей показалось, что кто-то еле слышно, невнятно произнес ее имя. Гана встала, хотя от слабости едва держалась на ногах, но сейчас она не думала о слабости, не ощущала ее, точно какие-то неведомые, дружеские силы поддерживали ее и незаметно перенесли с кровати к окну. И во дворе она увидела того, кого мечтала увидеть и не сомневалась, что увидит, — Тонграца. Он сидел на белом коне и сам был белее снега. В свете полной луны отчетливо выступали черты его лица и детали мундира, словно нарисованные мелом и углем, и синеватый свет, падающий сверху, как бы дополняло холодное внутреннее сияние, которое излучало его тело. Игривый ветер развевал темные волосы на непокрытой голове графа, и черный плащ, накинутый на плечи и застегнутый на груди, — плащ раздувался, будто хотел улететь. Тонграц сидел недвижно и прямо, словно мраморная статуя, красивый, как юный бог, но невыразимо грустный и скорбный; его снежное молодое лицо с черными тенями было так печально, что у Ганы замерло сердце, дыхание перехватило; не в состоянии вымолвить ни слова, она только быстро распахнула окно и молча простерла руки к нему, в ночной ветер.
— Гана, — позвал Тонграц и, тронув коня, приблизился к окну. — Гана, любовь моя! — продолжал он по-чешски.
Гана не удивилась, что он говорит на ее родном языке, и даже не задумалась о том, как он попал во двор к ее окну и откуда узнал, где она лежит; она ни о чем не думала, ей все казалось вполне естественным в эту ночь, полную серебристых видений и сменяющих друг друга света и тени. Она сознавала только, что видит его, и странной логикой сна сознавала также, что видит его в последний раз, но всей силой своего существа противилась этому сознанию.
— Я так ждала тебя, — произнесла она. — Знаешь, из-за тебя я хотела умереть?
— Знаю, — ответил Тонграц, слегка кивнув непокрытой головой, и продолжал свою речь, которая скорей напоминала шорох черной кроны каштана, холодного ветра, летящих облаков, озаренных по краям серебристым светом, — не делай больше этого, я буду всюду с тобой, как тень. Прощай, Гана, прощай!
Так примерно звучал его ответ.
— Погоди, погоди! — умоляла Гана. — Побудь еще, подойди, поцелуй меня. Почему ты такой странный?
— Что ты говоришь? — воскликнул Тонграц. В эту минуту у Ганы остановилось сердце, она заметила, что его белый конь чуть просвечивает: черная кора каштана, под которым он стоял, виднелась сквозь изгиб его серебристой шеи. — Любимая, неужели ты не понимаешь, что я пришел проститься с тобой навсегда? — продолжал Тонграц. — Ведь я пал в бою, ведь я мертв!
И словно развеваемый ветром, который в этот момент зазвучал еще тысячью» шелестов и вздохов, поглощаемый густой тьмой, Тонграц начал расплываться. Исчез его конь, сгинул в ночи развевающийся плащ, фигура всадника, сотканная из бледного света, начала таять; на черном фоне еще мгновение неясно рисовались поблескивающие очертания плеч и груди; отчетливо видно было только лицо, губы, печально повторяющие имя Ганы. Во дворе остался лишь одинокий каштан с черной кроной, которую теребили ночные бесы.
Разбуженная криком Ганы, служанка, спавшая рядом в кухне, прибежала в каморку и нашла Гану лежащей без памяти у открытого окна. На повязке, стягивавшей запястье, вновь выступило пятнышко крови.
13Молодой граф Тонграц и в самом деле 3 июля пал в большом бою у Градца Кралове, где австрийская армия была разбита наголову. Мезуна, который остался живым и невредимым, в письме, написанном Бетуше после битвы, сообщил о смерти своего друга: спустя несколько дней и в газетах появилась короткая, но трогательная заметка о том, что старый граф, отец погибшего, лично отправился на ратное поле, чтобы отыскать тело единственного сына. Он нашел его в Свибском лесу, кровавом, месте самых жарких стычек, с грудью, простреленной из прусского игольчатого ружья.
— Теперь я спокоен, — якобы сказал старый граф, мужественно сдерживая понятную всем скорбь, — ибо уверен, что мой дорогой Дьюла пал, как подобает мужу, лицом к врагу, получив пулю в грудь, а не в спину.
Но Гана об этом ничего не знала; сбылись слова врача-пессимиста: у нее началось осложнение, настолько тяжелое, что девушка несколько дней находилась между жизнью и смертью, без памяти металась в горячке. Когда она пришла в себя, первые ее слова, обращенные к сидевшей у ее постели Бетуше, были:
— Тонграц погиб.
— Откуда ты знаешь? — поразилась Бетуша. Вопрос необдуманный и непростительный, если не считать оправданием здоровый эгоизм, который не давал девушке думать ни о чем, кроме своего счастья: ведь из битвы у Градца Кралове, где погибли тысячи солдат и офицеров, ее дорогой Мезуна вышел без единой царапины. — Откуда ты знаешь? — повторила она и тотчас, испугавшись своих слов, залепетала, что, собственно говоря, никому ничего не известно, всюду такая неразбериха, нет никаких сведений, но было уже поздно.
— Как бы я хотела уйти за ним, — сказала Гана, и при этом ее пылающее жаром лицо осталось спокойным, а из глаз струились слезы. — Если бы только смерть не была такой страшной! Если бы ты видела, в каком он был отчаянии!
Между тем колесо судьбы продолжало вращаться, и события в мире совершались своим чередом. Уже 4 июля через Хрудим прошли первые части разбитой австрийской армии, а спустя день в город вступили пруссаки, дисциплинированные, не измотанные трудностями фронтовой жизни. Ваха рассудил, что не помешает пойти навстречу победителям, и добровольно предложил принять на постой нескольких немецких офицеров. У Вахов разместилось три офицера-кирасира из гвардии принца Августа Вюртембергского, все исключительно вежливые, весьма сдержанные, подтянутые, к хозяйке дома и к Бетуше они относились по-рыцарски. Доктор Моймир Ваха им чуть ли не в ноги кланялся.