Владислав Бахревский - Сполошный колокол
Донат распрямился. Снял с головы плащ Пани. Поцеловал капюшон. И — прислушался. Тихо. Подождал. Тихо. Показалось, снег где-то скрипит. Затаился — не слыхать. Подпрыгнул, уцепился за край стены, подтянулся.
Двор просторный. С погребами и конюшнями. В окнах свет. Жареным мясом пахнет.
«Да ведь это кабак!» — осенило Доната.
Похолодел парень.
«Неужто Пани в кабак пошла?»
Скатал плащ, сунул в сугроб. Через забор перелез — и к окошку.
Донат угадал. Да, это был один из псковских кабаков. Здесь, наверху, в каморке, жил Томила Васильев. Слепой. Своими челобитными Томила мог пронять кого угодно, хоть князя, хоть дурня, скупца и гуляку. Иной раз и на его писания ответ приходил жестокий, несговорчивый, да ведь сама челобитная врачевала сердце тому, кто ее заказывал.
Томила Слепой был обыкновенным площадным подьячим, для простых людей челобитья составлял, но когда дело касалось города, город шел к нему: «Томила, Васильев сын, выручай! Отпиши про всех нас слезную нашу правду!»
Вот и опять пробил час, когда город вспомнил Томилу Слепого.
Площадный подьячий сидел в углу. На его стол поставили с десяток свечей, глядишь — и мысли на свету придут светлые; в каламарь опущено свежеотточенное перо, но лист перед Томилой был пуст.
В кабаке — как на курином шестке. Гвалт, теснота.
Никто не молчал, кроме Томилы.
Тут к нему и протиснулся молоденький половой с кружкой браги.
— Хозяин прислал! — крикнул половой Томиле на ухо.
Томила глянул на полового. «Нового, что ли, взяли? Молоденький, красивый, будто девица». Глянул на кружку, покачал головой:
— Сегодня я пьян без питья! — И указал на яростных людей.
— Псков пробудился, слава Богу! — кричал старик, поднимая руки к потолку. — Псковичи вспомнили наконец, что их деды были сами себе хозяева! Они сами себе были судьи… Ужели нам до конца дней своих довольствоваться дедовской славой?
— Не туда гнешь! — взревел Максим Яга. — То, что свершилось, — свершилось: Псков — русский город русского царя. Или тебе хочется, чтобы кровь псковичей обагрила Псковскую землю? Чтобы снова русские шли на русских на радость врагам?
— Довольно умничать! — завопил Прошка Коза и вскочил на стол. — Челобитную надо писать, гонца надо гнать в Москву. Или кору осиновую давно не глодали вместо хлеба-то?
— Твоя правда, Прошка. Не москалей нужно бить — немцев! От них вся напасть!
— И немцев! И защитника их Федьку Емельянова!
— И Нащокина! Афоньку Нащокина! Он и сам как немец! И весь дом свой на немецкий лад держит!
Теперь говорили все разом, махали кулаками, пихались, а Томила сидел, согнувшись над чистым листом бумаги, пил брагу и ронял с губ на бумагу хмельные капли.
Донат, глядя в запотевшее окно, никак не мог понять, что творится в кабаке. Он совсем уже забыл о таинственности своего похода, как вдруг его схватили за плечи в четыре руки:
— Подглядываешь, воеводский пес!
И не успел Донат сообразить, как и что, — за спиной хрястнуло, охнуло, и он почувствовал: его не держат.
Оглянулся. Один лежит на снегу, другой валится. Тот, кто бил, огромный, черный, уже на заборе… И нет его.
Туда же, к забору, метнулся и Донат. И вовремя. Двор заполнился толпой вооруженных горожан. Это пришли на тайный сход люди всегородних старост Семена Меньшикова и Ивана Подреза.
Спрятавшись в тень под стеной, Донат никак не мог прийти в себя: кто же его спаситель? Кто его таинственный друг в этом чужом городе? Второй раз выручает из беды. И всегда приходит в тяжкое время, словно не спуская с Доната глаз.
Где же тут догадаться? Да ведь и подумать некогда.
Зашуршало на стене. Вниз, в снег, скользнула легкая фигурка.
— Пани?
— Донат!
Пани в мужской одежде. Но спрашивать он не смеет. Подает ей плащ, встряхнув от снега, и они быстро идут прочь-прочь от заговора, заговорщиков, длинных кинжалов, коротких на расправу.
Шли по городу крадучись, но очень спешили. Скоро Донат понял, что идут они опять в сторону от дома.
Куда?
Пани схватила Доната за руку, и они прижались к забору. На темной площади, среди темных домов, слюдяные окна которых едва золотились от слабого света одинокой свечи или лучины, стоял высокий, островерхий, как замок, нездешний дом. Многоокий, сияющий — уж никак не меньше сорока свечей горело в нем сразу.
Перед этим домом, на золотом снегу, человек двадцать пьяных стрельцов кобенились что есть мочи. Они скорее дразнили, чем угрожали, но ведь дразнили не Вантюху с Мантюхой, а дворянина, человека во Пскове видного, человека государственного — самого Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина.
— Пошли в обход! — шепнула Пани Донату.
Они бросились петлять переулками, очутились перед глухим забором, а в заборе том случилась тайная дверца. По условному сигналу дверца отворилась.
И вот стоит Донат, щуря глаза от непривычно яркого света, в просторной зале, где узорчатый пол, собранный из дорогих пород дерева, был копией потолка!
Слуги в ловких немецких и польских одеждах, бриты, мыты, холены. Не то что с хозяином — с ними заговорить страшно. Повернется к тебе — и будто носом глаза норовит тебе выклюнуть. Веки опущены, глаза из-под них не на тебя, а на собственный нос: высок ли, не поник ли по недосмотру?
Донату, человеку зарубежному, от этой русской заграницы нехорошо стало. Сробел.
Ордин-Нащокин долго ждать себя не заставил. Подошел к Пани вплотную, спросил одними губами по-польски:
— Почему вы здесь?
— Я была там… Они решили убить вас.
— Эти? — Ордин-Нащокин презрительно кивнул на окно.
— Нет, не эти. Но те, кто это решил, скоро будут.
— А для чего вы притащили мальчишку?
— Он смел, как настоящий воин, и предан мне, как паж…
— Гм…
— Я была бы счастлива, если бы вы обратили на него внимание. Он знает немецкий, шведский и, кажется, татарский…
— А польский?
— Польского не знает, я проверила.
Ордин-Нащокин покосился на Доната:
— Красивый парень.
— Да, он красив, наивен, у него хорошие манеры. Он умен, порядочен…
— Ба! Уж не влюблены ли вы?
— Я? В этого мальчика? Я? Пани?
Она повернулась к Донату и рассмеялась… Чуть деланно, но Донат не заметил этого. Он был красен и не знал, как ему теперь побледнеть.
Шагнул вперед.
— Довольно! — крикнул по-польски. — Довольно! Я никому не позволю смеяться надо мной!
И Пани побледнела, но тут же нашлась:
— Даже Даме?
— Позвольте мне уйти.
— Нет, уж позвольте не отпустить вас, — сказал Ордин-Нащокин и подошел к Донату, улыбаясь. — Значит, вы знаете польский так же хорошо, как русский, немецкий и шведский. Вы человек для нашего царства редкий и нужный.
— Я вырос за границей. Мой отец был купцом.
— Хотите служить у меня?
— Я служу русскому царю! Я верен…
— Я тоже служу государю, и я тоже верен ему до последнего своего вздоха.
— Но…
— Что «но»?
И тут в залу вбежал Ульян Фадеев:
— Афанасий Лаврентьевич, они идут сюда…
— Мы еще встретимся с тобой и поговорим, — сказал Ордин-Нащокин Донату. — Пани, берегите его… Я скоро дам о себе знать… Иди за мной! — кивнул Ульяну.
Зала опустела. Пани схватила Доната за руку и потащила к запасному выходу: улица ревела, как в осеннюю непогоду. Псковичи пришли расправиться с защитником «немцев».
В ту ночь Ордин-Нащокин спал в десяти верстах от Пскова, в маленькой своей деревушке.
Воевода гневается
Триста человек без галдежа, без озорства протиснулись сквозь калитку — ворот не распахивали! — и чинно, тихо встали перед окнами дома псковского архиепископа Макария.
Из этой большой толпы вытекло несколько ручейков, ручейки собрались в озерко, и это озерко — десятая часть толпы, тридцать человек, — перелилось на высокое крыльцо архиепископского дома, одолело его и встало в сенцах.
Макарий вышел к псковичам.
Едва в дверях показалась архиепископская, лилового бархата мантия, как все тридцать посланцев стали на колени, прося благословения.
Макарий благословил горожан.
— С чем вы пришли ко мне? — спросил.
Псковичи поднялись с колен, из толпы выступили всегородние старосты, люди богатые и благонамеренные, истые отцы города Пскова, Семен Меньшиков и Иван Подрез.
— Владыко, молим тебя, уговори воеводу окольничего Никифора Сергеевича, чтобы он не отдавал хлеба в Свейскую землю, пока от государя не придет ответ на челобитье псковичей.
Это сказал Семен Меньшиков, а Иван Подрез добавил:
— Владыко, нам, всегородним старостам, пока удалось отвести беду от города. Смилуйся, пошли за окольничим и порадей ради Пскова, умоляя воеводу исполнить народный глас.