Валентин Костылев - Иван Грозный. Книга 2. Море
Ночь хоть ветрена, но месячна, идти легко, легко и весело. Перешел Неглинку-реку и на холм взобрался. Вот она, диковинная хоромина Печатного двора, и расписные ворота его. Татарин-воротник – друг. Пропустил без ворчанья. «Селям алейкум!» – «Алейкум селям!»
Пробрался по сугробам в дальний угол двора к заветному домику.
– Холодно. Уф! – сказал Андрей, остановившись на пороге и отряхивая с себя снег. – Вот уж истинно: пришел Федул – ветер подул! Не серчай, что поздно.
– Буде, Федулище! Где пропадаешь? – усмехнулась Охима.
– Сёдни день святого Федула, к тому и говорю. Не серчай. Об эту пору постоянно ветры дуют. Старики пророчат: к урожаю-де. Врут или правда – не ведаю.
– Да ты садись. Полно болтать.
– Постой, – отстранил он ее. – Не торопись. Дай Богу помолиться. Видать, понапрасну тебя крестили. Была ты язычницею, ею и осталась.
Помолившись, Андрей смиренно опустил голову.
– Добрый вечер, сударыня!
Охима встала со скамьи и низко поклонилась Андрею.
Облобызались.
– Ох, матушка моя, великие дела у нас творятся... – располагаясь за столом, произнес Андрей. – Любовь – любовью, а дело свое требует.
– А ты нынче чего запоздал?
– То-то и оно. Работа!.. Хоть ночуй на Пушечном. Большое государево дело.
– Какое?
Андрей наклонился к ней:
– Молчи. Никому не говори. Государева тайна.
И совсем шепотом добавил:
– Пушки для кораблей куем, новые, широкодульные...
– Для кораблей?!
– Чего же ты удивляешься? Нарву, чай, брали не ради того, чтобы в воду глядеть. Плавать надо. Слыхала, поди: топят наши корабли... Вон к твоему же хозяину, к Ивану Федорову, станки из Дании везли заморские, а немецкие либо литовские разбойники потопили их. Пушки нам надобны малые, но убоистые... Нынче у нас на дворе сам батюшка государь Иван Васильевич был. Доброю похвалою нас пожаловал... Чего же ты сидишь? Аль нечем угостить, аль гость не люб тебе?
Ой, юница-молодица,Подавай живой водицы!
Охима с улыбкой засуетилась, слушая парня. Поставила кувшин с брагой да чашу с грибами солеными, другую с капустой квашеной, чеснок накрошила, хлеба нарезала.
– У нас с тобой истинно княжеский пир, – сказал Андрей, потирая от удовольствия руки, и зачастил вполголоса:
Рябой кот блины пек,Косой заяц нанес яиц,Вывел детей – косых чертей...
Охима обняла парня, крепко поцеловала, раскраснелась:
– Ах ты, мой бубень-бубенок! Все бы тебе прибаутошничать.
К пиршеству приступили с молитвою. За стол сели чинно. Наливая третью чарку, Андрей, совсем повеселевший, играя глазами, тихо запел:
Как по сеням, сеничкам,По частым переходичкам,Тут и ходила-гулялаМолодая боярыня,Приходила, пригулялаКо кроваточке лисовою,Ко перинушке пуховою...
На этот раз хмель быстро ударил в голову Андрею. Охима крепкую брагу сберегла для него. Свою чашу она только пригубила, поднимала так, для вида. Он это заметил, но ничего не сказал, хотелось самому побольше в этот вечер выпить. На Пушечном дворе ведь и в самом деле большой праздник – царь похвалил работу пушкарей-литцов; по гривне приказал выдать им. На душе весело. Пускай на воле мороз, зимняя погода! Пускай бесы воют в трубе да наметают сугробы поперек дороги. Здесь уютно. Охима ласковая, глаза ее блестят, сверкают; до самого сердца проникает их полный любви взор, а в печурке тлеют красные угольки. Тепло. Хорошо.
И опять Андрей заговорил о войне.
– Видать, самим Богом так указано. И до Ивана Васильевича воевали, и теперь воюем. Русь крепка, неподатлива. Своего никому не уступит! Э-эх, Охимушка, дорогая, люблю тебя! Никому не отдам!..
Андрей ударил кулаком по столу:
– Слыхала? Телятьев, сукин сын! Порочил меня, батожьем сек, сгубить хотел, а ныне царю изменил... Ускакал, будто заяц, в Литву... Наш брат, как был на Пушечном, так на нем и сидит, а бояре все с него утекли... Словно их корова слизнула.
Охима толкнула его:
– Буде. Што нам бояре? Есть они или нет – нам о них заботы мало. Прижмись покрепче!
– Врешь! – сердито крикнул Андрей. – Не забыл я, как меня, заместо Пушечного, плотничать послали... Кто?! Телятьев! Царь шлет в литейные ямы, а боярин гонит мост уделывать. Не забыл я, как он бродягу Кречета подкупил, штоб меня в лесу убить... За што? Што я – пушкарем был исправным, пожалован царским словом ласковым...
– Чего старину поминать?.. Да и царь-государь тебя не забыл, обиды учинял тебе немалые...
Андрей уставился с хмельной улыбкой на Охиму:
– Баба ты, баба! Царь один, а бояр сотни... Царь, коли прогневается, – тебе один ответ, а коли сотня бояр пройдется палкой по твоей спине, тогда уж лучше царь, нежели стая бояр! Тоже... спина-то человечья, не каменная.
Охима грустно вздохнула:
– Ваш Бог злой, несправедливый.
Андрей погрозился на нее пальцем:
– У нас с тобой теперь один Бог... Не забывай!
Охима покачала головой. На лице ее выступили красные пятна. В голосе ее слышалось волненье:
– Меня крестили, но я от мордовского Чам-Паса не отреклась... У меня два Бога...
Андрей насупился:
– Полно. Двум Богам не молись. Либо нашему, либо Чам-Пасу... Ну, говори! Какого Бога избираешь?
Охима с улыбкой тихо сказала:
– Твоего. Потому что он – твой.
Андрею почему-то стало жаль Охиму. Он погладил ее по плечу ласково.
– Ладно. Молись Чам-Пасу, все одно ты наша, русская... Многие народы у нас и разные веры, а воюют все одно вместе... И на Пушечном дворе есть и татары и мордва, а работают с нами заодно. И все одно ты меня полюбила больше своего жениха Алтыша... Даром что он мордвин, а я русский...
Андрей вспомнил, как бывший жених Охимы, мордовский наездник Алтыш Вешкотин, вернувшись с войны из Ливонии, сказал ей, вынув из ножен саблю:
– Я или он?
Охима бесстрашно ответила:
– Он.
Сабля вывалилась из рук Алтыша.
– Прощай! – сказал он, и больше его уже не видала Охима.
Андрей подвинулся к ней и тихо, вкрадчиво заговорил:
– Люблю я тебя, то ты знаешь... И ни на кого я тебя не променяю. Так вот слушай. Боярин Басманов вчера сказал мне: «Ты добрый пушкарь, и пошлем мы тебя на тех кораблях в чужие страны...» Охима, Охимушка, не плачь, коли на корабль меня посадят. Жив буду – вернусь. Богу не угожу, то хоть людей удивлю. Чего нахмурилась? Посмотрю, какие там пушкари! Свой глаз – алмаз, чужой – стекло. Ливонских пушкарей видел: похвальбой богаты, а делом бедны. Погляжу на иных...
Охима прикинулась спокойной, будто ее не тронули слова Андрея, отвела его руки в стороны.
– Уймись, – сказала она небрежно. – Чего красуешься?
– Пять кораблей снаряжает царь... Наши пушки ставят на них... Будем с морскими разбойниками воевать... Топить их будем!..
– Не болтай! – дернула она его за рукав. – Не хвались. Доброе дело само себя похвалит.
Андрей замолчал, сел за стол, опустив голову на руки, тяжело вздохнул.
– Эк-кое времечко, – тихо произнес он. – Дай-ка еще браги!
– Нету больше... Што было – выпил.
– М-да... Не хочется мне тебя покидать...
– Милый, желанный... Не уезжай! – прижалась она к его могучей груди.
– Милая... желанная и ты!.. – отстранил ее и снимая с нее бусы, шепчет Андрей.
Бусы отложены далеко в сторону.
Уже косы ее распущены, и голос уже не тот...
– Велик день, красна заря, как сошлись мы с тобой тогда на Волге... И чудесен путь, по которому шли мы с тобой в сей светлорусский град, чтоб увидеть государя батюшку... – говорил тихо с восторгом пушкарь в то время, как Охима прикрывала шелковым лоскутом икону. – Время идет, будто хлопья снега; летят и месяцы... Но любовь к тебе все крепче и крепче, моя ненаглядная!..
– Пускай была бы жизнь наша, как тихая река... Хочу с тобой быть всегда.
– Эх ты, ягодка моя!.. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее... Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение Богу. Быль наша котлу жаркому подобна... Огонь... Чад... Паленый дух... Шипит... Бурлит!..
– Молчи! Ты не на Пушечном дворе. Что за огонь?!
– Ладно, лебедушка... Молчу.
– Коли так, думай об одном: не светел ли месяц светит? А?
Андрей рассмеялся.
– Ах ты, цветик мой, царская дочь! Трень-трень, гусельцы!
– Давно бы так... Глупый! Не пущу я тебя никуда! Мой ты! Не выпущу!..
Василий Грязной начисто раскрыл свою душу перед братом Григорием.
Караульная изба в Котлах. Ночь, мороз, тоска, а он жалобно, не своим голосом, бубнит:
– Полюбилась она мне с давних пор... И ни еда, ни питье не идут в горло... Не угощай меня, брат, не томи... Хушь бы руки мне наложить на себя, разнесчастного...
Григорий старше Василия на семь лет. Степенный, черноглазый бородач. Ему смешно слушать эти речи брата.
– Эх, молодчик! К лицу ли тебе, царскому слуге, нюни распускать. Добывай счастье своей рукой...
– Да как же так? Венчанный ведь я на Феоктисте, Бог ее прости!.. Не люба она мне. Не хочу я ее. Засушит она меня.
– Ну, какая тут беда. Мало ль ныне чудес между венчанными... Возьми да и напусти на нее потворенную бабу[9]... Пущай на грех ее, Феоктисту, наведет... А посля того – в монастырь ее... грехи замаливать.