Владимир Личутин - Раскол. Книга II. Крестный путь
Соловецкий инок лишь поглядел в небо и взмолился: «Господи, не оставь меня, грешного». И вытянул изо рта язык, насколько можно, и положил кату на нож. Ивашко Светеныш ловко чиркнул наточенным кривым лезом и выкинул горбушку плоти в сугроб, и там, в снежном голубоватом искрящемся омуте, вспыхнул алый мак. А инока будто змея укусила в самое сердце и обвилась вокруг горла. Захлебнулся Епифаний кровью и долго скашливал ее, мучаясь, вопя от этого огня, что залил гортань и всю несчастную постную утробушку, седьмой день не знавшую ествы; и своей кровью напился инок, как клюковным морсом, и утолил жажду, и затушил черевное пламя. И змея на короткое время утихла в подвздошье, свернулась калачом. Потом усадили Епифания на ямскую телегу и умчали в подмосковное село Братошихино на дворы. Забрался монах на печь и стал в тоске помышлять: «О горе мне, бедному! Как дале жить? Говорить стало нечем. Кабы я жил в монастыре или в пустыни, так у меня бы язык был. А то пошел к Москве с Суны-реки, хотел царя спасти, и царя не спас, а себе навредил; языка не стало, и нужного молвить нечем. Горе мне, как до конца дней доживать?»
И, вздохнув горько, слез с печи, сел на лавку, сплевывая кровавую слюну. И о чудо! Пополз тогда язык сам собою от корня и дошел до зубов. О той радости прослышав, скоро прибежал из своего двора Аввакум. И воспели страдальцы, плача: «Достойно есть…»
Попа Лазаря примчали на увещевание из сибирской ссылки.
Весь Тобольск знал Лазаря. Случалось, улицы ему бывали гораздо тесны; назюзюкается, сердешный, зальет глаза и где-нибудь скатится под забор, хорошо, подберет сердобольная душа и приволокет к хозяйке Домнушке. Видкий собою был поп, плечистый, грудастый, на голове рыжий лохматый костер, борода тугим кудрявым ожерельем, глаза навыкате, бычьи. Ежли тащится в гору и сам с собою речи ведет, тут ему на пути не попадайся, под руку не угоди; любил, бражник, кулаком учить, ум вправлять. Да и то, куда народишко без присмотра? – дитя неразумное, без пути убредет, заблудится. Ты ему втолкуй плетью абы добрым тычком, чтобы до кости проняло, но без осердки, а после тебе стократ и отблагодарится, что не попустил малому, наставил при времени на путь Божий.
…Всяк учит по своему разумению, да не у всякого получается снять с души накипь.
Не раз навещал Лазарь сосыланного серба Юрия Крижанича. И скажет, бывало, Юрья, пригорюнясь, хмельному попу: «На кого же ты похож, батюшко? Диву даюся. Видом – как древний мамант, и нос свеклою. Охолонь, добрый человек, не пропадай вживе!» – «Э-э… рыжий да рябой – народ дорогой. Рыжий солнцем мечен, ангелом привечен, – приосанится Лазарь, ногою в пол притопнет, будто осердился. И кулаки, что пудовые оковалки, обметанные красной шерстью, уткнет в боки. – Тащи ружье, немчин. Сейчас белке в глаз, а собаке в ухо. У меня глаз – алмаз, а сердце – кремень. Меня и бочкой вина не свалить. А ты… Пустые вы люди, гляжу. Вино – кровь Христова, благодать небесная, а вы брегуете, балабоны. Все вон от Христа норовите, заплутаи, роете свои норы. Скушные вы люди: не живете и не помираете. Стень, а не люди. А от меня праздник, от меня веселье! – И, запихнув пятерни за цветную опояску зипуна, пойдет Лазарь вприсядку по горенке, только посуда ходуном в поставце. Побагровеет, нальется кровью, падет на пол, отдуваясь. – Во, сколь вино сильно! Вино и медведя с ног сронит… С вина-то кровь крутеет. То Христос нам духу набавляет».
Крижанич, добрый сердцем клирик, поможет попу завалиться на лавку, сядет возле и давай увещевать: «Отец Лазарь, рассуди, до чего дошла Христова церковь, и как жалко ее устройство, если уж мы беремся ее исправить, мы, которые так неисправны, да и срамные басни болтаем, и улицы нам, хмельным, бывают тесны. Это не признаки апостолов или посланных от Бога учителей на исправление церкви. Нет, не святейший Никон отступил от церкви, а ты, отче, сам отлучаешь себя от нее и производишь раздор».
«Замолчи, гнусный человек! Бог милует грешников, он их к себе притуливает на Том Свете. Но он не прощает кривоверов! Потаковники, Никоновы отирки! Наползли вши на русское тело и давай кусать да буровить; де, тут нехорошо да там неладно. Вот и живи, где мед да сахар, а нас покинь при своих заповедях!»
«Напрасно ты меня страмотишь, поп. И я сосыланный, как и ты. Не по своей нужде отираюсь у черта на куличиках. Я ли тебе хульник, очнись, Лазарь? Я только и сказал, тебя жалеючи: де, не проклято вино, а проклято пианство; де, на пьяных бесы воду возят…»
«И пускай! Пьяница чужие грехи на себя переимывает. Он с вином, сердешный, ратится без устали, чтобы других спасти! Пьяницей страсти укрощаются. Пьяницей бездну меряют. Пьяницей веру истинную узнаем… Я бы и вовсе с круга сошел, кабы этим других спас пред Христом!.. Вы нас, Юрья, испытуете зело, а сами ни на одно великое дело не годящи. Ежли мы сотоне потаковники, ежли мы совратили добрых христиан и попустители зла, так почто к нам-то со всех сторон за милостью тащитесь? Ведь к нашей душе приникаете, хотя спастись. У худа чего можно займовать? У нета каких ниток можно напрясть, чтобы зашить прорехи на изодранной заднице? Значит, не совсем мы пропащи-и… Не совсем сволочны. Значит, по миру нас лучше и нет, таких вот распьянцовских и пустых?..»
«Да ну тебя… С тобою толковать – как воду решетом таскать, как ужищем белый свет мерить, как редьку с хреном есть».
«А редька-то с хреном, да сверху перчиком присыпать, ой и сладко-о!» – зарегочет Лазарь, топыря котовьи усы.
Расплюются поп с клириком и разойдутся прочь до нового случая; да и какой с пьяным попом разговор, когда душа немотствует, а плоть буйствует и проклятым огнем пылает…
И вот притащили Лазаря в престольную, стали увещевать. Ему толкуют: де, запнулся ты, поп, на трех буквах и спьяну крест Божий позабыл. А Лазарь противникам своим: де, врете, кромешники в облике человеческом! Повелите мне на костер взойти да испытать судьбу Божию, и тогда увидите, чья правда! И если сгорю, то ваши новые книги истинны, а если не сгорю на костре, то верны наши старые отеческие книги.
Веруя в себя и во Христа, готов был Лазарь пойти на заколение, верно зная, что самый ярый огонь отступит от праведника. Такожде в древние киевские времена, прежде чем поверить в Святое Крещение, просили русичи положить Евангелие на огонь, и «аще не сгорит, тогда веруем и крестимся вси. И Евангелие кладено бысть на огонь и не сгорело…»
Уламывали клирики попа примкнуть к греческой вере, принять сердцем ее законы, а он, как истинный иосифлянин, почитая Русь за третий Рим, готов был живот положить ради дедовых заветов. И пожаловались увещеватели государю на крепость еретика, и тот повелел отрезать Лазарю язык за непотребные кощуны на церковь.
И привели попа на Болото, где только что казнили старца Епифания, и приблудный шерстнатый пес облизывался возле колоды, выедал окровавленный снег. И сказал Ивашко Светеныш попу: «Отдай язык-от, ботало. От твоего языка одна воня на всю Москву». И ухмыльнулся кат, и для испугу чиркнул сияющим, с алым отблеском, лезвием по слоистому толстому ногтю. «А ты сам возьми, коли такой смелой!» – упрямо воскликнул поп и каменно сжал губы. И тогда, выкрашивая зубы, втиснул палач студеное лезо, раздвинул челюсти и, разрывая углы губ, влез всею пятернею в широкий губастый рот и вытянул толстый ноздреватый язык, припорошенный желтоватой пылью, и собрался по самый корень отсадить упрямцу, чтобы понапрасну не болталось поганое помело в никудышной пасти, портя хозяину своему жизнь. Но взглянул Ивашко Светеныш в бычьи упрямые глаза, посекновенные кровавыми прожилками, и вдруг в этих ненавистных зеницах увидал себя, крохотного, безносого, – в высоком черном куколе. И дрогнула рука ката, ибо брата себе спознал Ивашко Светеныш в несчастном; и отсек, жалеючи, лишь обмысочек плоти, завернул в тряпицу и подал казненному ворухе на память. Поцеловал Лазарь свой язык, коим с Богом неустанно беседовал, и сунул напитавшийся кровию узелок за ворот рубахи, рядом с ладанкой, как святой дар. Нагреб в горсть хрусткого снега-наракуя и забил им пылающий рот, чтобы унять жар.
Стрельцы усадили попа Лазаря на ямскую телегу и отправили в Братошихино на дворы дожидаться дальнейшей судьбы. И ничего доброго ему впредь не сулилось.
…Не отдыхая, на переменных лошадях домчали Аввакума от Москвы за девяносто верст до Пафнутьева монастыря, что в Боровске. На дорожных ухабах всего растрясли, думалось, кости в одну грудку и не собрать. Спешили, будто погоня на пятах. Остановили сани о край обители в ивняке, не доезжая ворот, накинули на голову рогозный куль из-под соли, словно собрались утопить в озере, и через крохотный лаз в угловой башне, где житенный амбар, по-за кострами дров, пряча протопопа от монашеских глаз, скоро провели под трапезную и всадили в чулан, обрав со страдальца пояс и шапку. С необыкновенными тайнами оковали в юзы, как страшного царева преступника. Правда, уже другим утром сняли с него цепи и ушным напитали, но, кроме игумена, никто к Аввакуму не прихаживал.