Владимир Личутин - Раскол. Книга II. Крестный путь
Макарий Антиохийскяй горестно развел руками, дряблые, иссиня, щеки его тряслись от искреннего возмущения: так глубоко подпал вселенский судия под собственные слова. Толмач едва успевал переводить. Лицо царя помрачилось еще более; он решился, наконец, и погрузился в креслице. Макарий словно бы считывал тайное челобитье, спосыланное Никоном на Восток и уловленное государем. Он вроде бы клял отступника, но хулил-то царя и, возомнив о себе, смеялся над всею Русью. Иль в горячке увещеваний Макарий не слышал небрежно кинутых упреков царю, что худо правит землею? иль нашел особенную радость отмщения, когда безжалостно ковырялся в чужих хворях и еще пуще растравлял их? Понимал ли антиохиец, чуждый Руси, нанятый для расправы за богатые подачи, что отныне засылает кровавый пожар на ту православную Божью вотчину, что испокон веку благоволила к Востоку, подпавшему под турецкую пяту. Возгоржаясь собою, утыкая припухлым перстом в сторону Никона, он не усомнился в правоте речей своих, и не только сулил раздор России, но и жестоко предавал своих несчастных прихожан, сиротливо тоскующих в неволе по великому северному брату.
Макарий только наобещивал крови, а она уже другим днем пролилась в Китай-городе, на Болоте; отрезанные палаческим ножом, исковыренные из гортани языки неистовых ревнителей недолго валялись на орошенном кровию снегу и были скоро пожраны бродячими собаками.
…Никон молчал, погрузившись в скорбь, и ждал скорейшего конца. Будущее уже ничего хорошего не сулило. Лишь вериги грели да образ Пречистой впечатывался сквозь ребра в самую душу. «Боже… я всегда веровал в свет неизреченной Царьградской Софии, но блудни-греки схитили и ее, обмазали варом и дегтем, изваляли в перьях, затмили сияние. Так стоит ли метать бисер пред свиньями?.. Дурни, ой дур-ни-и, – вдруг ударило в голову, как бы озарило Никона, и вся истина открылась в своей простоте. – И вот этих кобыльников я любил пуще матери-России? И поделом мне, и поделом… Жалкий слепец, о свой кулак расшибся, полоротый. Но и вы знайте: не с престола сшел, но от вас бежал, нехристей, чтобы не видеть мерзких рож и пакостных харь».
Так уверился Никон, худо слушая перетолки наезжего смутителя. Это же он, Никон, стерегся от всяких новин, это он хотел сохранить в чистоте истинную церкву, да раззявился на коварных и впустил чужой дух. «Эх ты, Аника-воин… с кем задумал ратиться на дижинных-то ногах? Олабыш ты постный, – горько укорил себя Никон. – С има рычагом абы кочергой поговорить. Тогда-то по уму станет. Побегут, как черти от святого знамени».
В это время Макарий Антиохийский вытягивал Никона на ответное слово. Наезжему судии так хотелось, чтобы смутьян повинился, облился покаянными словами. Тогда и весь долгий неторный путь в Россию стал бы вещим знаком. Но Макарий не услышал перемен в Никоне.
– Кто покинет престол своей волею, без наветов, тому впредь не быть на престоле, – переводил толмач.
– Эти правила не апостольские, я их не принимаю, – с усмешкою отозвался Никон.
– Но эти правила приняла церковь…
– Их в русской Кормчей нет, а греческие правила нам не указ, их еретики печатали.
Вот те раз… давно ли горой за греков, а ныне в грязь их лицом. «А, скуксились! Эвон рыла-то перекосило! Вам обидно, вам невдомек всей правды, и за то я еще пуще ужалю; зашкворчите у меня на сковородке-то, как бока поджарю».
И приосанился Никон, и в глазах стремительный блеск пробился, и нет в них прежней густой дегтярной темени, о кою ушибались супротивники, выходя на рать. Эк развеселился-то у плахи! Иному бы плакать, а он рассиялся, как камень-яспис, на коем покоится Божья церква. …Кто это завопил со скамьи? Где-ка ты, кувшинное рыло? Ба… это дьяк Алмаз Иванов припирает:
– Я сам слышал, как Никон кричал: не возвращусь на престол, как пес на свою блевотину.
– Я этого не говаривал…
– И мы не глухие…
– Да не возвращаюсь я на престол. В том волен лишь великий государь, какое он слово скажет. А коли изгнать решили, так и гоните в шею. Ослопьем абы тумаками, кто на что гож. Иль Бога нашего боитесь, нехристи? Не только меня, но, бывало, и Златоуста изгнали неправедно. И самого Христа не раз шпыняли посохом по ребрам. А я что? Я малый червь… Может, малость и заплутал в словах, так с кем не случается по старости? – И вдруг Никон перекинулся на государя, чтобы и его увлечь в перепалку; ишь ли, осел в креслице на мягкие подушки, словно пивной бочонок; заварил кашу, всю землю взбулгачил, а мы – расхлебывай. – И ты, государь, как даве учинился бунт на Москве, и сам неправду свидетельствовал. Бунтом прихаживали к тебе слобожане, и ты, убоясь их гнева, обещал простить. И то слово свое нарушил…
Пошел Никон приступом, отмахнувшись от всякой опаски, и неведомо стало, кто кого судит.
Алексея Михайловича как варом обдало. Если и оставалось что жалости на сердце – сразу иссякла. Приподнявшись с креслица, вспылил:
– Не лги, владыка! Никто ко мне бунтом не прихаживал. Явились земские люди не на меня бить челом, а с обидами…
– Тогда почто же языки рвали православным, носы резали да руки-ноги рубили? Мои вины сыскиваете по-за углам, справляетесь у заушателей, кто уж давно Христа позабыл, а своих не хотите знать? Все мы грешные, но все и ответим Там, всяк в свой черед.
– Как ты, чернец, Бога не боишься! – раздались крики со всех сторон. – Кабы государева воля, твой срамной язык давно бы пожрали псы. Ты ведь самого государя бесчестишь!
– Ага!.. Видали?.. Значит, живой образ Христов, что перед вами, топтать можно? Ну и пляшите на костях моих! – Никон насмешливо вздел палец в подволоку, на сцены Страшного суда, где грешники томились и мучились в огненной бане. – Я смирённой. И коли в чем пред вами восхитился и загоржался лишнего, так и простите. – Владыка низко поклонился, черные шелковые воскрилья клобука упали на лицо, как погребальные пелены. Выпрямился, спокойно разобрал убор по широким плечам, поправил панагии. – Пред Богом все мы ровня. Голые явились на свет, ни с чем и на Суд явимся ответ держать. Иль не так? Я Господнего приема не боюся, и ежли соступился в чем, недоблюл себя, то и отвечу без страха… А вы на меня – как псы на агнца. Ну, рвите за подлые те, черные мяса, чтоб себе наука впрок. Кто мягко под царя стелет, тот долго живет, сладко спит и жирно ест. Только меня оставьте с моими грехами. Я сам о том пред Господом похлопочу без земных свидетелей… И прежние патриархи от государева гнева бегали – Афанасий Александрийский и Григорий Богослов. И в Доме Вышнем им верные защитники сыскалися. И я не останусь в начете, смиренный раб…
– Другие-то патриархи просто оставляли престол. Уходя – уходи. А ты отрекся. Ты сказал: де, ежли вернусь назад, то анафема буду…
– Я так не говаривал…
– Другие-то патриархи от гнева бегали, а ты от сердца…
– Не с сердца бежал я, а от государевой немилости и свидетельствую о том небом и землею.
– Нет, с сердца сшел, – подал голос государь, вовсе убитый уловками бывого друга. – Ты и в челобитье мне про то писал по уходу: де, будешь ты, великий государь, один, а я, Никон, как один из простых.
Илларион Рязанский поднес к Никону ту грамоту. Никон мельком проглядел, буркнул, отвернувшись:
– Рука моя. Может, описался чего…
– Вот ты и Дионисию много чего описался, клепая на государя.
Илларион Рязанский смерил опального презрительным взглядом, повернулся к нему спиною. Никон снова вспыхнул. Трудно держать в ровности всполошливый характер, когда из каждого угла лают, норовят ноги покусать, допирают, как отцеубийцу, клятвопреступника иль, того хуже, будто дьяволу продался. Каждое лыко у них в строку, все притянули на суд, только бы опятнать патриарха.
– Вижу, лучше бы мне навсегда замолчать, ибо каждое слово становится мне в корысть, как злоимцу и схитнику. Только об одном прошу напоследок: не донимайте близких мне, оставьте во спокое. Можно ли казнить лишь за то, что они любят меня?.. Вот Никиту Зюзина, боярина, казнив, изгнали из своего дому, а жена его померла с того горя… Которые люди за меня доброе слово молвят иль какие письма объявят – и тех в заточение сослали и мукам предали… Подьякон Никита умер в оковах, поп Сысой погублен, строитель Аарон сослан в Соловки. И ближнего мне служку Иоанна Шушеру схватили от меня и заточили в юзы…
И тут царь снова прервал Никона, обращаясь к собору:
– Зюзин достоин был за свое дело смертной казни, потому что призвал Никона в Москву без моего повеления и учинил многую смуту. А жена его умерла от Никона, потому что он выдал мужа ее, показав письмо. А подьякон Никита ездил от Никона к Зюзину с ссорными письмами, сидел за караулом и умер своей смертью от болезни. Сысой – ведомый вор и ссорщик – сослан за многие плутовства. Аарон говорил про меня непристойные слова и за то сослан… Малый Шушера взят за то, что в девятилетнее время носил к Никону всякие вздорные вести и чинил многую ссору…