Джеймс Джонс - Отныне и вовек
— Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
— Да, — сказал он. — Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
— Жалко, что он тогда ослеп. — Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. — Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
— Да, жалко. Где тут мое пиво?
— Держи, — Джимми придвинул к нему банки. — Это бесплатно. Угощаю. — Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. — Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы — те трусы.
— Как же, как же. — Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. — Жиды и фрицы — те трусы, — тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры — те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя — вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел — сегодня, завтра, послезавтра, через год.
Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, — спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг[35] на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?
Он сел за столик и, поставив банки с пивом, глядел на грузного великана, который казался таким тяжелым и неповоротливым на хрупком стуле, но был легок и проворен на зеленом ромбе бейсбольного поля, на баскетбольной площадке и на гаревой дорожке. Сколько раз он с замиранием сердца, с восхищением, равным восторгу от тихоокеанского заката, наблюдал, как это огромное тело по-тигриному изгибается в рывке, чтобы на долю секунды опередить бейсболиста другой команды!
— Вождь, — взволнованно сказал он. — Вождь, почему так?
— Что? — тихо рокотнул Вождь. — Что почему? Ты о чем?
— Не знаю. — Пруит пожал плечами. Он был смущен и лихорадочно пытался что-нибудь придумать. — Я про Тербера, — неловко сказал он, будто только это имя могло объяснить его замешательство. — Вождь, почему он такой? Никак я не могу его понять. Что с ним произошло?
— С Тербером? — Вождь задумчиво глядел на улицу, темнеющую за белым переплетением решетки; казалось, он тупо роется в памяти, отыскивая ответ. — С Тербером? Не знаю. Вроде ничего особенного про него не слышал. А что?
— Да это я так. — Он клял себя, что затеял этот глупый разговор. — Просто не могу его понять, вот и все. Он у нас в первой роте ходил в штаб-сержантах. Это когда я еще горнистом был. Я тогда с ним часто сталкивался. То он к тебе как последняя сволочь, а то вдруг на рожон лезет, только чтобы тебя выручить, хотя сам же виноват.
— Да? Вот он, значит, какой, — нехотя отозвался Вождь, все так же глядя вдаль. — Да, его, наверно, раскусить трудно. Я знаю одно: он лучший старшина в полку. А может, и во всем гарнизоне. Таких теперь немного. — Вождь грустно улыбнулся. — Вымирающее племя.
Пруит кивнул, взволнованно и смущенно.
— Я про то и говорю, — настойчиво продолжал он. Раз уж завел этот разговор, нечего отступать. — Мне иногда кажется, если я пойму Цербера, я вообще очень многое пойму. Я иногда… Если бы он просто был сволочь и подлец, как Хаскинс из пятой, тогда было бы легче. Я знал одного такого гада в Майере. Подонок из подонков. Ему нравилось людей мучить. Нравилось смотреть, как они корчатся. Я у него писарем сидел. Долго не выдержал, перевелся.
— Вот как? — Вождь оживился. — Ты и писарем был? Я не знал.
— Мало кто знает. Я в той части договорился с одним парнем из канцелярии, он мне ничего не вписал ни в личную карточку, ни в форму номер двадцать, чтобы никто не знал. И чтобы снова за бумажки не засадили. — Он помолчал. — Я печатать сам научился. По учебнику. В библиотеке взял. Я тогда еще не очень понимал, чего хочу. Все искал, пробовал… Ну так вот, — упрямо вернулся он к прежней теме. — Понимаешь, к чему я веду? Этот тип, про которого я тебе рассказываю, был попросту махровая сволочь. С солдатами обращаться не умел и их же за это ненавидел. Не себя, а их, понимаешь? Такого раскусить легко. В первые сержанты выбился только потому, что лизал задницу начальству. И всю жизнь трясся, что, не дай бог, кто-нибудь вылижет чище. Такого раскусить — раз плюнуть.
— Да, — Вождь медленно кивнул большой головой. Он слушал Пруита внимательно и с уважением, искренне стараясь понять. — Я таких много повидал. Здесь они тоже есть.
— Но Цербер совсем не тот случай, понимаешь? Он не сволочь, я чувствую. Тут что-то другое. Он у меня вызывает какое-то такое ощущение… Странное. Необычное. Понимаешь?
Вождь кивнул.
— Бывает, человеку от рождения не судьба, — медленно сказал он. — Я лично думаю, Тербер из таких.
— Как это — не судьба?
— Это трудно объяснить. — Вождь беспокойно шевельнулся.
Пруит молча ждал.
— Вот возьми, к примеру, меня. Я ведь из резервации. Там и родился, и вырос. И с детства хотел стать спортсменом. Хотел так, что спасу нет. У меня был идеал — Джим Торп[36]. Я про него прочитал все, что только можно. О нем легенды ходили. Он был для индейцев национальным героем. Я считал, что лучше Джима Торпа нет никого, и хотел быть как он. Понимаешь?