Вальтер Скотт - Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 6
В то время как Батлер, оцепенев от ужаса, слушал эти сообщения, послышался хриплый голос Нокдандера, усугубивший его отчаяние:
— Я позволю себе воспользоваться веревками от колоколов, мистер Батлер, потому что собираюсь повесить этих бездельников завтра же утром; будут впредь знать, что у меня не побалуешься.
Батлер молил его не забывать, что есть закон, отменяющий право наследственной юрисдикции, и что он должен направить преступников в Глазго или Инверэри, где их будет судить выездной суд. Но Дункан с презрением отмахнулся от этих слов.
— Закон этот, — заявил он, — касается только бунтовщиков, а на землях Аргайлов он и вовсе не имеет силы. Завтра же повешу всю троицу рядком, прямо под окнами леди Стонтон: она немало обрадуется, когда утром увидит, что достойный шентльмен, ее муш, отмщен самым наилучшим образом.
В конце концов, уступив настойчивым мольбам Батлера, капитан сказал:
— Ладно, так и быть, отправляйте этих двух верзил на суд, а что касается того юнца, которого зовут Свисташкой, то я посмотрю, как он будет посвистывать завтра, когда повиснет на воздушных качелях. Никто не посмеет сказать, что шентльмен и друг герцога был убит на герцогских землях и я не взял по меньшей мере двух шизней за одну.
Батлер умолял пощадить юношу, хотя бы ради спасения его души. Но Нокдандер ответил:
— Душа такого мерзавца давно принадлешит дьяволу, и я позабочусь о том, чтобы дьявол получил свое добро в полной сохранности.
Все последующие уговоры оказались напрасными, и Дункан издал приказ о назначении казни на завтрашнее утро. Дитя порока и отчаяния было отделено от товарищей, связано и заперто в отдельной комнате, ключ от которой капитан унес с собой. Но глубокой ночью встала миссис Батлер, исполненная решимости предотвратить или по крайней мере отложить исполнение страшного приговора, нависшего над ее племянником, особенно если она убедится, что есть надежда на его исправление. У нее была отмычка, которая открывала все двери в доме, и вот в полночь, когда кругом царила тишина, она появилась перед удивленным юным дикарем, крепко связанным и лежавшим, словно овца перед убоем, на куче соломы в углу комнаты. В этих загорелых, огрубевших, покрытых грязью чертах, на которые свисали косматые коричневато-черные волосы, она напрасно искала хоть отдаленного сходства с его безупречно красивыми родителями. И все же разве могла она не чувствовать сострадания к существу столь юному и столь несчастному, несчастному настолько, что даже он сам не знал всей глубины постигшего его бедствия, ибо убийство, которое он совершил или в котором по крайней мере участвовал, было в действительности отцеубийством. Она поставила принесенную с собой еду на стол возле юноши, приподняла его и ослабила веревки настолько, чтобы он смог самостоятельно поесть. Он протянул руки, еще обагренные кровью, возможно, кровью его отца, и, не говоря ни слова, стал с жадностью глотать пищу.
— Как тебя зовут? — спросила Джини, чтобы начать разговор.
— Свистун.
— Нет, я имею в виду имя, которое тебе дали при крещении.
— Меня не крестили, и у меня нет никакого имени, кроме этого.
— Бедный, заброшенный, одинокий ребенок! — сказала Джини. — Что бы ты стал делать, если бы тебе удалось убежать из этого места и спастись от ожидающей тебя завтра смерти?
— Уйду к Роб Рою или сержанту Мор Камерону,[117] чтобы отомстить за смерть Донаха.
— Несчастный ребенок! — произнесла Джини. — Знаешь ли ты, что с тобой будет, когда ты умрешь?
— Перестану голодать да холодать, — угрюмо ответил юноша.
«Допустить, чтобы его казнили в этом ужасном душевном состоянии, — значит дать погибнуть его душе и телу и обречь его на… Я даже боюсь подумать об этом. Но что же делать? Он сын моей сестры, мой родной племянник, наша плоть и кровь, вот он лежит тут, крепко-накрепко связанный веревками».
— Свистун, тебе больно от веревок?
— Очень.
— А если я еще ослаблю их, ты мне зла не сделаешь?
— Нет, не сделаю. Ты ведь ни мне, ни нашим ничего худого не сделала.
«Может быть, в нем есть еще что-то хорошее, — подумала Джини, — попробую поступить с ним по совести».
Она перерезала веревки; он выпрямился, с диким, торжествующим смехом огляделся вокруг, захлопал руками и подпрыгнул, выражая этим, очевидно, восторг, оттого что стал свободен. У него был такой исступленный вид, что Джини затрепетала при мысли о том, что она сделала.
— Выпусти меня, — сказал юный дикарь.
— Не выпущу, пока ты не пообещаешь, что…
— Тогда я такое сделаю, что ты и сама будешь рада выскочить отсюда.
Он схватил зажженную свечу и бросил ее на солому, которая сейчас же вспыхнула. Джини закричала и выбежала из комнаты; узник устремился следом за ней, распахнул в проходе окно, выскочил в сад, перепрыгнул через ограду, пронесся, словно олень, через рощу и выбежал на берег моря. Тем временем огонь был потушен, но беглеца найти не удалось. Так как Джини молчала, никто не узнал о ее причастности к побегу преступника, а о его дальнейшей судьбе они узнали лишь спустя некоторое время — она была такой же страшной, как и вся его жизнь.
Батлеру после долгих розысков удалось выяснить, что юноша добрался до парусника, на котором собирался бежать Донах. Но алчный капитан, познавший все преступления и способный на любые предательства, решил возместить потерю наживы, которую Донах должен был привезти на судно: он взял беглеца под стражу, доставил его в Америку и продал там в качестве раба на плантацию в один из отдаленных районов Виргинии. Когда Батлер узнал об этом, он послал в Америку деньги, чтобы выкупить юношу из рабства, и дал указание принять меры для исправления его характера, искоренения дурных привычек и поощрения любых хороших наклонностей. Но помощь эта пришла слишком поздно. Молодой человек возглавил заговор против бесчеловечного хозяина плантации, в котором последний был убит, после чего бежал к соседнему племени диких индейцев. Больше о нем никогда не слышали: очевидно, он жил и умер согласно обычаям этого дикого народа, с которым его роднил прежний образ жизни.
Поскольку надежд на исправление молодого человека больше не оставалось, мистер и миссис Батлер решили, что не стоит рассказывать леди Стонтон всю эту страшную историю. Она прожила у них больше года, и почти все это время горе ее было беспредельно. В последние месяцы оно выражалось в апатии и крайней вялости, развеять которые в условиях монотонного домашнего быта миссис Батлер было, конечно, невозможно. Эффи с самых ранних своих дней не была создана для спокойного, размеренного существования. В отличие от сестры ей требовались шумные развлечения общества, чтобы рассеять грусть или создать радостное настроение. Она оставила уединение Ноктарлити со слезами искренней нежности, предварительно осыпав его обитателей всем, что, по ее понятиям, представляло для них ценность. Но она все же оставила его, и, когда боль расставания прошла, отъезд ее явился облегчением для обеих сестер.
Семейство в пасторате Ноктарлити, чьи дни протекали спокойно и счастливо, слышало стороной, что прекрасная вдовствующая леди Стонтон вновь заняла свое место в высшем свете. Они узнали об этом и из других, более существенных фактов: Дэвид получил офицерский чин, и так как он унаследовал, очевидно, воинствующий дух Батлера Книжника, то продвигался на военном поприще так быстро, что вызвал зависть и удивление пятисот своих товарищей по оружию, происходивших из «благородных семейств» Верхней Шотландии. Рубен стал адвокатом и тоже продвигался успешно вперед, хотя и не так быстро. Юфимия Батлер, приданое которой (значительно увеличенное за счет щедрости леди Стонтон) в сочетании с ее природной красотой сделало девушку одной из самых завидных невест, вышла замуж за лэрда Верхней Шотландии, который ни разу не поинтересовался именем ее деда. По этому случаю она получила столько подарков от леди Стонтон, что стала предметом зависти всех красавиц в Дамбартоне и Аргайлшире.
Пробыв на положении звезды в высшем свете около десяти лет и скрывая, как и большинство ее современников, раненое сердце под напускной веселостью и отклонив самые лестные и заманчивые предложения второго брака, леди Стонтон выдала свою душевную неудовлетворенность тем, что уехала на континент и поселилась в том монастыре, где когда-то получила образование. Она не постриглась в монахини, но до самой смерти жила в строгом уединении, соблюдая все законы и ритуалы католической религии.
В Джини сохранилось еще столько отцовской непреклонности, что она горько страдала от такого вероотступничества, и Батлер разделял ее скорбь.
— А все-таки любая религия, как бы она ни была несовершенна, — говорил он, — лучше холодного скептицизма или шумных утех света, которые так ослепляют легкомысленных, что они совсем забывают о духовных благах.