Евгений Чириков - Зверь из бездны
— Тебе самой барыней быть, а ты… Стыдно, товарищ! Плюнь ты на господ-то!..
Кокетливо улыбнется и спрячется за дверь. Слышит, говорят за дверью:
— Хороша Маша, да не наша.
Получила печатное приглашение на танцевальный вечер с надписью: «Пролетарии всего света, объединяйтесь»[372]. Потом любовное письмо по почте пришло: автор просил прийти в воскресенье вечером в кинематограф «Универсал» смотреть интернациональную драму и кончал так: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя»[373]…
Хорошо было теперь посидеть в докторском садике. Небольшой, но густой. Уже цвели вишни и черешни, распустились белые акации. Такой удивительный аромат. Полной грудью вдыхала этот аромат с влажным морским воздухом, смотрела в черное небо с ярко-синими звездами, разливалось сладкое томление по всему молодому, жадно вбиравшему «силу жизни» организму, и кружилась голова. Боже, как хотелось любить! Как хотелось любить и быть любимой.
XIIIЛада уезжала. Получила наконец так долго ожидаемое разрешение поехать на хутор. Можно было поехать до Анапы морем, но море было неспокойно. Боялась качки. Наняла на базаре подводу, казачку-станичницу из-под Анапы. Так радостно было, а на глазах — слезы: жаль было расставаться с докторшей. Та вышла провожать. Целовались, и обе отирали слезы. Молодая озорница, «товарищ Настя», самая «красная» во всем дворе, стояла с подругами у своего крыльчика и удивлялась: горничная, уходя с места, не ругается, а целуется с буржуями! А когда увидала, что она еще и слезы вытирает платочком, то озлилась:
— А ты еще в ножки бы поклонилась!.. Раба!.. Холопка паршивая.
Подруга Насти, швея, оказалась куда мягче:
— Не сознательная еще, — объяснила она снисходительным тоном.
Ладе хотелось расхохотаться, но сдержалась. Притворилась, что не слышит. С трудом, смешно, залезла на высокую телегу, на сено и мешки, и телега дернулась и покатилась, грузно громыхая и подпрыгивая на изрытой мостовой. Неприятно и страшно было ехать городом: все казалось, что могут остановить, догадаться, что она «барыни», и схватить. Надвинула на лоб пониже платок и нарочно грызла приготовленные с вечера подсолнечные семечки. Сперва думала все о докторше: «Как родная бабушка!» — думала о том, как все это странно случилось, странно и хорошо. А когда выехали из города и свернули к морской дороге и когда раскрылся светлый, голубоватый простор с фиолетовыми горами, вспомнила Крым, свою девочку и белый домик с колоннами, в котором они жили после свадьбы, — и вся душа ее всколыхнулась и закружилась в вихре радостной тоски ожиданий: все соберутся там, на другой стороне лазоревого моря, под горами, в белом родном домике: и Лада, и ее девочка, и старик-отец, и Борис… и туда же пробьется Володечка… Больше ему некуда. И начнется тихая радость прежней дружной жизни, такой красивой жизни… И все отдохнут от этого ада с его бесконечными муками, ужасами, страхами и собачьей жизнью, случайной, бесприютной, полуголодной, некрасивой, грязной, озлобленной… И вот тогда снова вернется счастье, которое продолжалось всего десять месяцев и оборвалось… Боже, как хочется любить! Вся душа и все тело истомились по любви. Лада впивалась взором в морские дали, сверкавшие на солнце гребнями катившихся волн, грядами убегавших к крымским берегам, в голубой туман, сливавший море с небом, и сердце било тревогу: там, в дымке туманных голубых сияний, — ее рай. И, быть может, скоро она будет в раю… А может быть… И Лада весело расхохоталась: может быть, они с Борисом приедут, а Володечка уже там?! Ведь много пароходов с военными ушло в Крым, и на одном из них мог быть Володечка… Ах, как хочется крепко-крепко обнять Володечку!.. Можно умереть от счастья. Сладкий бунт в крови и в молодом теле поднимался волною против вынужденного аскетизма и наполнял Ладу ядом сладостного греха и ожиданий…
Лада перестала уже бояться. Попадались конные отряды, телеги, полные красноармейцев, группки пехотинцев — не трогали, а только подшучивали и выкрикивали комплименты:
— Эх, бабочки-молодушки, белые лебедушки! Полюбил бы, да некогда.
— Молодушка! Садись к нам, я колечко дам…
Один из пехотинцев ловко вскочил в телегу под хохот своих товарищей, но казачка сильным толчком спихнула его и погрозила кнутом. Ничего. Даже не обругался, а смеялся со всеми вместе, отряхивая пыль с одежды: упал.
— Смотри, они еще побьют, — сказала Лада, изумившись силе и храбрости казачки.
— Баб не тронут, — уверенно сказала та. — Нам с тобой нечего бояться.
Такая привилегия бабам! Лада высказала сомнение: ведь расстреливали и женщин. Баба обернулась, и даже лошадь встала:
— Так это кадетов и кадеток!
— Каких таких?
— Которые против народа…
— Буржуи, что ли?
— Все одно: где их буржуями называют, а у нас — кадетами.
Боже мой, какая путаница в головах!
— Ты за коммунистов, значит? — пытливо спросила Лада, придавая вопросу бесстрастно-нейтральный характер. Баба хлестанула кнутом лошадь:
— Чтобы я за этих разбойников и безбожников… — обиделась казачка.
— А кто ж тебе больше по душе?
— У нас за большевиков, а коммунистов никто не желает…
— Так большевики и есть коммунисты!
— Ты сама-то откуда? — обернувшись, удивленно спросила баба.
Лада поняла, что лучше не копаться в этом вавилонском столпотворении народных понятий[374], потому что все равно его не распутаешь, а на себя подозрение наведешь.
— А у нас одних буржуями, а других пролетариями называют… Везде по-разному.
Ладино объяснение удовлетворило бабу: засмеялась и сказала:
— Мало, вижу, ты в этом понимаешь…
— Конечно. Не бабье это дело… Все в горничных у господ служила, а теперь, как свобода всем, не желаю больше. Лучше на виноградниках буду работать…
— На что лучше.
Не только обезвредила бабу, но сразу завоевала ее симпатии…
Дорога то подходила к самому морю, то уползала в покрытые лесом холмы. Эта постоянная смена приятно поражала своим разнообразием и неожиданностями: то необозримый простор и рокотание морского прибоя, то зеленая тишина, ласковый шепот листвы и птичий гомон. И душа то рвется к голубым туманам, то купается в уюте зеленого уголка, навевающего жажду маленького, спокойного и мирного, но верного счастья в семье. Сильней и сильней припекает солнышко. Становится жарко. Когда раскрывается морская зыбь, так тянет спрыгнуть с телеги, побежать и прыгнуть в манящие прохладой и влагой зелено-синие глубины. Сделаться наядой, рыбиной или чайкой, ныряющей над пенящейся волной…
На полпути привалили к корчме под зеленым навесом могучих акаций — покормить и напоить лошадь, самим промяться, испить холодной родниковой водицы. Здесь уже стояло несколько телег с полувыпряженными лошадями, пара волов, верховая гнедая кобыла, злобно сверкавшая белками глаз на ржанье чующих ее издали жеребцов, привязанных за стеной корчмы. За врытым в землю столом «гуляют» приезжие казаки-терцы[375]… Пьют виноградное вино, играют в карты на деньги, один лениво тренькает на балалайке. Пуглива Лада: они показались ей сперва похожими на разбойников. Были шумны, горласты, хохотали, как черти, сверкали черными глазами. Увидали Ладу и сразу попритихли. Не потому, чтобы хотели показать себя понимающими приличие, а просто потому, что всем стало любопытно: молоденькая и хорошенькая женщина. Когда проходила в корчму, некоторые привстали и честь отдали, а один из-за спины товарищей несмело произнес:
— В горнице душно, барышня, здесь лучше!..
Ничего дурного не сказали. Она прошла в корчму и села под окном. Заметили, стали шептаться, вскидывая глаза на окошко, стали кокетничать по-своему: заломит папаху, встанет в удалую позу. Хочется быть красивее и удалее. Начали бороться. Победитель гордо смотрит на окошко. Так похоже на тетеревиный ток, когда самка сидит под кустиком, зарывшись в песочек, а краснобровые самцы устраивают ратоборство за ее внимание…
Кончилась борьба, танцы начались. Затренькала балалайка, захлопали ритмически ладоши рук и запели грубые голоса, отбивая такт «Карапета»:
Карапет мой бе дный,Па-че-му ты блед ный?Па-чему я блед-ный?Пата-му что бедный…
И вдруг на лужок выплыл высокий, стройный, с тонкой талией красавец. Сбросив наотмашь с головы папаху, он ритмично и легко стал носить на гибких тонких ногах свое тело, подплясывая, как легкий мячик, и складывая и раскладывая руки, напоминавшие крылья; потом, заломив одну руку за голову, а другой опершись ухарски о бедро, начал, выделывая неуловимые «па» на носках, взлетать на одном месте и казался повисшим в воздухе, невесомым… Все быстрей, быстрей становился темп музыки и песни, сопровождаемых плеском рук, потом раздался дикий визгливый крик экстаза, красавец выхватил из ножен кинжал и, сверкая им на солнце, точно погнался в танце за врагом; снова застыл, взлетая на одном месте, потом поставил кинжал, не прерывая танца, острием себе на зубы и, подняв голову и следя за кинжалом, продолжал с ним плавать по кругу. Дикими вскриками сопровождали этот момент все другие, и вдруг, взметнув головою, красавец выбросил кинжал, и он, сверкнув в воздухе, описал полукруг и воткнулся в землю, а танцор гордо, величественно, оставляя стройно-неподвижным свое туловище, снова поплыл по кругу, взмахивая руками, как крыльями, и едва касаясь земли носками гибких ног.