Валерий Язвицкий - Вольное царство. Государь всея Руси
Сегодня он окончательно должен решить дело о вотчине князей верейских так, чтобы другим неповадно было, а вспоминается о том, как отец из плена татарского вместе с князем Михайлом Андреевичем в Москву вернулся. Оба молодые тогда они были: и отец, и дядя. И вдруг Илейка ни с того ни с сего как живой пред глазами встает.
Слегка скрипнув, отворяется дверь, и входит Иван Иванович.
– Не опоздал? – спрашивает он, здороваясь с отцом, и садится рядом с ним за стол, собранный для раннего завтрака.
– Есть еще время до прихода Майко, – ответил старый государь и сам спросил: – Как внук-то?
– Добре, батюшка, и матерь его в добром здравии. А как с Вереей?
– Из Вереи пишет мне Товарков, – ответил государь, – плох стал дядя-то мой. Заболел старик от измены сына, от воровства его перед Русью. Вряд ли долго протянет. Хочу ему на дожитие отнятой у него удел-то оставить, вернуть по докончанью…
– А подпишет он докончанье-то?
– Сам просит. Уважить хочу его покорность и старость. Опричь того, в духовной он весь удел свой мне отказывает. Ну да о сем с Майко подумаем вместе…
Дверь быстро отворилась, и еще на пороге дьяк Майко радостно начал:
– Будьте здравы, государи! Слух добрый пришел из Поля про Курицына!..
– Сказывай скорей! – весело воскликнул Иван Васильевич. – Иди садись и сказывай, от кого слух-то?
– От царевича Данияра, – ответил дьяк. – Слух-то степной. Может, и не все верно. Токмо в степных-то слухах всегда зерно правды бывает. Сказывают татарские казаки, которые, как волки, по всему Полю мечутся и до Крыма доходят…
– А ты, Андрей Федорыч, – прервал дьяка старый государь, – саму весть-то сказывай!
– Бают казаки, у султана-де один московский полоняник в великую честь вошел, и от сего зло степнякам будет. Сей русский боярин, бают они, о заключении мира с Москвой у султана молит, дабы Поле вместе в свои руки взять и торговые пути свои беречь от татарского грабежа.
– Всяк со своей колокольни звонит, – заметил Иван Иванович.
– И по своему разуму, – молвил с усмешкой старый государь. – По слуху-то похоже, что речь идет о Федоре Василиче. Дай Бог ему удачи, ежели верно сие.
– Яз мыслю, – радостно сказал Иван Иванович, – опричь Федора-то, никто того баить не может.
Иван Васильевич улыбнулся и весело проговорил:
– Баит он так, словно сокровенные мысли мои угадал! Ну, а топерь, Андрей Федорыч, о верейских делах. Докончанье с султаном – токмо еще журавель в небе, а с князь Михайлой Андреичем – синица у нас в руках.
– Слушаю, государь, – молвил дьяк.
– До тобя, – продолжал государь, – яз с соправителем своим думу думал о князе Михайле Андреиче. Болеет старик-то, плох стал, а ума не теряет. Сам в духовной, которую мне прислал, отказывает удел свой нам. Вот как он пишет: «Свою же вотчину господину и государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси». Просит токмо о слугах – суды и дарованья его сохранить, да молит о вечном помине души его в некоих монастырях…
Иван Васильевич помолчал и, обратясь к сыну, спросил:
– Как, государь, ты мыслишь о том, ежели отдать на дожитье старику удел и под какое докончанье?
– Отдать, государь, можно, – ответил Иван Иванович, – но лишь под такое докончанье, которое будет согласно с его духовной. Писать еще в докончанье, что лишает Михайла-то сына наследства, а по смерти, согласно духовной, тобе всю вотчину отказывает. О слугах и помине души яз согласен.
– Еще, государи, – вступился в разговор дьяк Майко, – надо указать, дабы не ссылался он с сыном некоторою хитростью…
– Изготовь, Андрей Федорыч, – сказал государь, – докончанье с несколькими списками с него, как мы тут решили, а потом один список князь верейский подпишет при Товаркове и при нем же нам крест поцелует…
В непогодливое время, ноября двадцать первого, когда «Веденье ломает леденье», вернулся из Вереи боярин Товарков. Он привез договор, подписанный князем верейским с великим князем московским «на всей его государевой воле» и утвержденный крестоцелованием.
В это же время вернулись из похода на вогуличей воеводы государевы князь Федор Романович Курбский да Иван Иванович Салтык-Травин.
– Настигнув вогуличей со своими полками из вологжан и устюжан, – говорили воеводы, – мы на них с такой яростью ударили, что враз вороги дрогнули и побегли. Многих за разбои их мы насмерть убили, а прочие все по чащобам да стремнинам лесным схоронились. После сего ни воев их, ни семейных их, никого более не видали. Кругом леса, и бродили мы в них одни. Токмо две-три пустые деревеньки по две избы нашли. Яко звери дикие живут вогуличи.
– От сего нам и Строгоновым, опричь пользы, другого убытка нет, – усмехнувшись, заметил Иван Васильевич и отпустил воевод.
Когда воеводы вышли, государь рассмеялся.
– Плачут, – сказал он и, сдвинув брови, добавил: – А сами, чаю, женок и девок по деревням нахватали немало да Строгоновым продали. У них на соляных-то промыслах мужиков много, у которых женок нет. Поди, девок-то не менее как по рублю продавали…
– Они, государь, своего не упустят, – подтвердил дьяк Майко, оставшись после доклада воевод. – Наши-то воеводы, коли можно, охулки на руки не положат!
– Сколько же из корысти своей у вогуличей они семей разорили, скольких рук лишили! – проговорил Иван Иванович.
– Ништо, Иване, – ответил ему отец. – Перестанут разбойничать, будут Москве покорны, и будет у них тишь да гладь. Будут жить собе, поживать, добра наживать, да и нам дани платить соболями да куницами. – Обернувшись к дьяку, он спросил: – Ну, а у тобя какие вести, Андрей Федорыч? О Курицыне не слыхать?
– Нет, государь, о нем точных вестей еще нет, – ответил Майко. – Вот из Твери вести о князе Михайле есть. Бают доброхоты наши, в страхе великом он от бегства князя верейского со княгиней. Боится, что Товарков нечто и о нем вызнал. Тайно с крулем Казимиром снова ссылаться начал.
– А ты с доброхотами нашими свои дозоры наряди, а за тайную грамоту князя Михайлы наград не жалей.
– Сие уж наряжено, государь, – сказал дьяк. – Куплен у нас главный из гонцов князя Михайлы. Когда сугубо тайную грамоту в Литву пошлет, он, главный-то, нас упредит…
Иван Васильевич сурово нахмурился.
– На сей раз князю Михайле пощады не будет, – сказал он гневно и спросил: – А как новгородцы? Сии ведь с тверским и верейским из единого гнезда птицы!
– Товарков просил у тобя, государь, приказа о них. Все в воровстве и крамоле против Москвы сознались. Ныне же от всего отрицаются…
– Утре всех поиманных златопоясников и прочих вотчинников, – приказал государь, – повесить без шуму на дворе Товаркова.
В полночь снова мороз прихватил, и с неба посыпался мелкий сухой снежок. Побелел весь двор Товаркова, и заметно на белом обозначились столбы с перекладинами, а на них петли из пеньковых веревок…
До рассвета далеко еще – в ноябре теперь едва брезжить начинает лишь в девятом часу. Можно разобрать сквозь белесую мглу, что где-то за тучами бродит по небу месяц и бросает на все земное мутные отсветы.
Пустынно и глухо по всем улицам и дворам московским, и кажется, будто волны какие-то серые неясно крутом перекатываются. Нигде ни одна искорка не сверкнет, и в небе не мигнет ни едина звездочка. Нигде ни шума, ни стука, ни живого голоса. Тишина. Словно на кладбище…
Вот уже небо как будто яснеть начинает, и третьи уж петухи пропели, а все же ночь даже и не дрогнула. По двору Товаркова заскрипел снег в светлеющей мгле. Тихо выходили из курных изб и жилых подклетей стражи, заплечные люди и палачи подьячего Гречновика, молча становились все у столбов, проверяли веревки и петли… Вот вышел из хором своих после раннего завтрака сам боярин Товарков, окруженной своей стражей. Подьячий Гречновик поспешил ему навстречу:
– Будь здрав, боярин!
– Будь и ты здрав, – ответил Товарков. – Начинай, а то вборзе светать станет…
Гречновик быстро отошел и отдал слугам своим приказания. Снова заскрипел снег по двору, и захлопали двери изб и подклетей. Человек тридцать новгородцев, сгрудясь в темную кучу, медленно пошли к середине двора. Лиц их не было видно, но по всем движениям их ясно чувствовались и тоска, и страх их, и вот среди стонов и плача невнятного послышалось:
– Господи, защити…
– Прости и помилуй…
– Пошто, Господи, покинул ны?
Вдруг они в ужасе отшатнулись от виселиц и словно окаменели в неподвижности. Замерли все в зловещих сумерках предрассветной поры – и казнимые, и казнящие…
Внезапно и резко ударил колокол к утренним часам, и дрогнули все новгородцы, будто сама земля у них под ногами дрогнула, разом пали на колени друг перед другом, и стал каждый, крестясь и прощаясь, с предсмертной тоской взывать: