Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 2
— Самый краткий путь к прощению всех грехов в том состоит, чтобы никого не осуждать. Судить есть похищение сана Божья.
Восхищенный сморщил лицо, как от боли, утёр скупые слёзы:
— Пронял ты меня до глубины естества, прожгоша стыдением, аки стрелою калёною. Слаб есмь и грешен. Я ведь сознаю. Ох как сознаю и мучаюсь сим. Искал путь праведничества и не осилил его, не возмог.
— Только не сокрушайся до отчаяния, ибо оно есть другая крайность. — Иконник осторожно коснулся его плеча.
— Признание сделаю, отче. Хотя трудно такое исповедование. Мнил, что опыт духовный уже имею, и желал продвигаться далее, но скатился и всё потерял, что приобрёл. Я почему отсюдова сбег? Куды направился? А направился я, милостивый мой наставниче, на Маковец. Да, да! Дерзнул! К самому Сергию проситься.
Гоитан от неожиданности дыхание затаил:
— И что же, не принял он тебя?
— Тут другое. Сам я осознал недостоинство моё. Но поначалу-то возгорелся мыслию: там-де спасаться буду. А как? Подумал бы: осилить мне такое?
— Да многие к Сергию-то хотели бы, — проронил Гоитан, опуская глаза. — Но в его обители быть только двенадцати инокам дозволяется. Так ли говорят? И как же ты-то проник?
— А я за тыном обретался, — признался Восхищенный. — Но и так понять можно, что там за жизнь.
— Ждал, может, место освободится?
— Конечно, иные покидают обитель. Трудно там.
— Строгости большие?
— Голодно. Пропитание кончается, лебеду собирают и, руками истирая, хлеб себе творят. Едят также лист липов, кору берёзову, мякоть дерев, червём источенных, а также мякину с содомой измельчают — вот и хлеб. Да горох мочёный. Да что пища! Вина для причастия, ладана для каждения не хватает. Бедность! Сидят по келиям с лучинами берёзовыми. А то незнамо откуда возы объявятся и с хлебом, и с рыбой сушёной. Сгрузят и уедут. Молчком.
— И Сергий дозволяет?
— Отчего нет? Он ведь не игумен там, не хочет, и священства на нём нету. Ну, кто он? А власть какая! Трепещут все, только бы его не огорчить.
— Так кто же он у них? — с любопытствующим беспокойством допрашивал Гоитан.
— Как бы староста, и всё.
— Трапезуют сообща?
— Нет, по келиям, житие у них особное. У Сергия обычно у первого хлеб кончается. Раздаёт!
— Говорят, медведь к нему за хлебом ходит?
— Да теперь уж не ходит, за тын-то. Он братиям раздаёт да птицам. Кто ему что скажет? Никто и ничего. При мне вот этак распростался вчистую и три дня не емши. Иноки дают — не берёт. Наконец говорит одному: «Хочешь, я тебе сени к келии приделаю? Тебе ведь давно хотелось? А ты мне за это сухариков дашь». — «Приделай, дам». Целый день трудился. Тогда, поглядевши, все поняли: только за труд принимай подаяние. Такой вот урок.
— Что ж, Сергий учительствует?
— Куды-ы! Молчалив и смирен. Всем угождает. Хлеб печёт сам, когда мука есть, воду по келиям разносит и под окнами ставит, порты кроит-шьёт. Дрова тоже рубит и разносит беремями. Не мог я вынести виду такого. Страшно сделалось. Грехи собственные обозначаются сильнейше и томят. А истинное осознание грехов сколь тяжко, Гоитан! Много я там передумал. Вослед Сергию не смогу жить. Мне не по силам. Так вмале себя восчувствовал, что утёк. И видения мои там прекратились. А я без них себя не мыслю.
— А что брат его, Стефан, не помогает бедной обители?
— Про то не ведаю. Стой! Стефан — кто? Игумен Богоявленского. А в этом монастыре ктиторы кто[3]? Вельяминовы. А князь Иван Иванович на ком женат? На Александре Васильевне Вельяминовой! Вот они мне ряску-то и справят! Как мне сразу на ум не впало, хорошо, ты напомнил. Так, мол, и так, я из Богоявленского, монах худой, странствую и прочее, прошу оказать милость от щедрот... Чай, не откажут, а?
— Видать, урок Сергиев тебе не впрок? Попрошайничать тянет. — Гоитан потёр мерзнущие руки, упрятал их глубоко в рукава.
— Что ты мне ставишь? — взвился Восхищенный. — Что ты мне приводишь в пример праведника, чьи добродетели превышают все человеческие возможности? И чем попрекаешь? Слабостью моей? Бес тебя водит и устами твоими вещает!
— Делать то, что Сергий, каждый может. Это так просто!
— Что же не делаешь? Говорить только горазд.
— Ладно, усунь жало своё обратно. Бери свечу, пойдём в храм.
— Пошто? Ночь на дворе.
— Хочу цвет фисташковый ещё раз поглядеть, к ореховому ближе исправить.
— Да что ты со свечой разглядишь сейчас? — проворчал, однако нашёл на ощупь свечу на подоконнике, и они вышли наружу.
— Персиковый цвет, бледно-жаркой, надо ещё разбелить, — бормотал иконник, — а власы рудо-жёлты усилить, и уста толстоваты получились.
— Вцарапал ты мне в душу обиду саднящую, — говорил Восхищенный, поспевая за Гоитаном.
— Слух чесати, лесть говорить легко, но плескания и хвалы только в соблазн вверяют. Не тот достоит, кто себя хвалит, а кого хвалит Господь.
— Это я, что ли, хвалю себя? Удалось бы дристуну пёрнуть!
Осенняя ночь была тиха и глубоко темна. Ни единой звезды не виднелось на небе. Голос Восхищенного был настойчивым и возбуждённым:
— А потом, Сергий-то, если хочешь знать, тоже от правил своих отступает. И он не свят. При мне Симона тринадцатым приняли.
— А кто сказал: Приходящего ко Мне не изгоню вон?
— Но ведь многим они в подвиге отказывали. Затворились в высоком житии и не допускают. А Симона приняли. У него имения многия, он настоятель самой большой обители в Смоленске, А я кто?
— Ты ни-кто, — раздельно сказал иконник, останавливаясь. — И не тщись. Помни, что самое большое уничижение начало возвышения есть.
— А Стефан, брат родной, пошто не захотел с ним в лесу быть, пошто ушёл? — тонко вскрикнул Восхищенный. — И не стал в уничижение впадать, а по дружбе с митрополичьим наместником заделался игуменом и духовником великого князя.
— Ну вот, всех обпердел: и Алексия, и Семёна Ивановича, и даже Стефана.
Оба чувствовали, что назревает ссора. Восхищенный часто задышал.
— Месть это, — наконец выговорил он запалённо, пересохшим горлом. — Мстишь ты мне, крутишь меня, как в омуте, дару моему завидуешь тонкому.
— Да верующий ли ты человек-то, что эдакое речёшь? — удивлённо укорил его иконник.
— Ты захотел знать добро и зло — вот тебе это знание. Ты хотел исследовать глубины и восходить на вершины — отчего же мечешься и меня выспрашиваешь? Взыскуешь мудрости? Где ж она? Ты мучаешь меня, потому что и сам слаб, потому антихристу подпал, его же слышасте, яко грядёт и ныне в мире есть!
— Да ты что, брат? — в ужасе прошептал Гоитан.
— И первого ученика антихристова Симоном звали[4]!
— Ты в безумии речёшь! Утишь гнев свой!
Тут внезапно и безмолвно распахнулось небо, трепетно осветив всю округу. Ждали грома. Но его не было. Небо приоткрылось ещё раз — слоями, меж которыми колыхался неживой и тревожный свет.
— Никак гроза? — перекрестился Восхищенный. — Отчего же так тихо?
— Никогда я такого не видывал, - сказал зеленолицый Гоитан.
Огонь небес был всюду, Со всех сторон сразу. Вспышки стали продолжительней: багровые, розовые, голубые. Туч даже не было видно — только разрывающие их пласты огня. В дымно-зелёном тумане возникали кущи деревьев, с которых стекали синие языки пламени. Новая вспышка выхватывала чёрные стволы груш недальнего сада, и каждый лист был отчётливо виден на прозрачном голубом полотне. Завеса жидкого золота рушилась от небес до земли; по этой пылающей завесе ещё змеились огненные ветви и долго оставались на небе чёрными трещинами.
— Может, это... уже конец всего? — Пальцы Восхищенного сжали плечо Гоитана. — Се гряду во славе судить мёртвых и живых, а? Может, так это будет?
Монахи сложили руки крестом на груди и стояли на паперти, глядя, как в нездешнем тусклом и холодном блеске, волнующем твердь небесную, отчётливо вырисовываются заброшенные конюшни за лугом, дыры на крыше сторожки и даже пожелтелые заросли травы — все являлось в мерцании дробящегося единого мгновения, которое длилось и длилось.
— Не так ли некогда средь блистаний воинств небесных повлечёмся на последнее предстояние перед Ним? — проговорил Гоитан.
— Отче наш, помилуй, не покарай, Милосердный!
Мягко, высоко заворчал гром.
— Сейчас хлынет, бежим в собор! — Гоитан остановился, поражённый лицом Восхищенного в трепете сине-зелёных бликов, его расширенными глазами, перстом, указывающим на растворенные двери храма. Оттуда истекало слабое сияние.