Убитый, но живой - Александр Николаевич Цуканов
Но следом уже набегал прапорщик. Не обращая внимания на поднятую вверх руку и возглас «сдаюсь», – он выстрелил метров с восьми и давил, давил на курок, пока боек не защелкал вхолостую. А Смертник все стоял, лишь руки обвисли. И смотрел в упор, не мигая.
– Дай сюда! – взвыл прапорщик.
Хапнул у Сафарова автомат. Всадил штык до упора и стоял, стараясь отдыхшаться, даже не пытаясь выдернуть штык, пока не набежали солдаты и милиционеры.
Светало. Но электричество, ставшее ненужным, продолжало гореть. Малявин приподнялся на локтях, чтобы получше разглядеть суетню возле Каурова, и получил сапогом по спине. От щебенки воняло мазутом и дерьмом, светился вдали побелкой вокзал, где люди ели бутерброды, подремывали, читали разные книжки и не знали ни о Смертнике, ни про него, шептавшего: «Новочеркасск. Широкова, семь, квартира двенадцать… Ехал Петя в саночках, купил себе пряничек. Мария Даниловна…»
По одному вздергивали с земли и прогоняли сквозь строй. Потом били, когда водили на шмон и со шмона. Особенно люто били строгачей. Их отправили в карцер. Об этом Малявину прокричал в переходе ростовский строгач Чача, с ним переговаривались, лежа на верхних полках в вагонзаке. После одного из ударов дубинкой по голове он на время оглох, ничего не соображал. Когда подсунули бумагу с отпечатанным текстом, подписал, не читая. Ему грозили, что-то требовал желтолицый морщинистый майор, а он лишь кивал, как китайский болванчик, и думал: «Кончится это свинство когда-нибудь или нет?»
Потом… Потом много было разных «потом», когда Малявин падал, вставал, умирал, перерождался, ломался, но не мог лишь забыть: «Две синие папочки. Расстрел в Новочеркасске. Широкова, семь, квартира двенадцать».
Глава 30
Полковник
Ему представлялось, будто самое страшное позади, что он тертый калач, повидавший много тюрем, блатных, надзирателей, зэков. Ввалился с дурацкой ухмылкой: «Привет, мужики!..»
– Иван Малявин, статья сто пятьдесят пятая, иду из Якутии на Ереван.
В ответ – ни звука.
Камера полуподвальная – потолок на макушку давит, размером три на восемь, металлические нары в два яруса от стены до стены без прохода. Нижний ярус – в двух пядях от пола. Лампочка в сетчатом наморднике над дверью, дальний конец камеры – в темноте. Строго напротив двери – «толчок» и умывальник.
Молча взяли в кольцо. Четверо.
– Рассказывай! – скомандовал низкорослый крепыш с голым торсом, густо размалеванный жирно-лиловыми татуировками, особенно выделялись наколотые на каждом плече полковничьи погоны с крупными звездами.
Малявин заново пересказал про статью, Якутск… «Иду этапами. Замордовали. Счас вон на шмоне дубиной огрели, гады!» – даванул на жалость и вскинул руку, ощупывая опухоль на затылке.
Но никто не выразил участия.
– Кем ти там робил? – спросил вислоусый мужчина. Спросил без нажима, с улыбкой.
– В артели работал на Алданском прииске. Золото мыл…
– Га-а, га-а! Так вин же золотарь!
– То-то чем-то воняет, – в тон ему сказал сухощавый красивый парень лет двадцати пяти-шести с приметными васильковыми глазами. – Похоже, козлом.
Так жестко его еще не встречали. Он растерялся.
– Конь губастый, масло-сыр тебе дают! – рявкнул, придвинувшись вплотную, голопузый крепыш. – Добром колись, все одно на тебя уже позвонили.
Малявин отмолчался, понимая, что оправдываться – себе дороже.
– Сколько шел ты этапов? – спросил рослый кругломордый парень с добродушно-ленивым выражением на лице, как у многих рыжих полнотелых людей.
Иван стал считать, загибая пальцы:
– Семь получается.
– И все семь стучал, падла! – заорал неожиданно Рыжий.
– Пусть дятел стучит, а мне голова не позволяет, – ответил Малявин, не опуская глаз, как учил старый зэк в Иркутской пересылке. – Зря вы, мутит кто-то напрасно, мужики.
– С Якутии, говоришь? А на рукаве что? А-а! – снова вскинулся приблатненный. – БАМ написано. Комсомолист, значит, коммуняка будущий. Че ж ты пургу метешь? А-а? Якутия, Якутия…
– Спецухи такие всем выдавали. Мне плевать, что там написано, БАМ или «Агдам».
– Темнишь, комсомоленыш. Темнишь… Пытать будем, как коммуняки нашего брата пытают! – истошно заблажил он, ухватился за эмблему, рванул вниз. Но не получилось. Тогда сообразил, поднес раскуренную сигарету и стал выжигать надпись БАМ, рельсы и комсомольский значок с профилем Ленина.
Малявин сорвал чадящий лоскут с лохмотьями ваты, затоптал, уверенный, что берут на понт, что разборка на этом закончится. Но блатной верховод по кличке Полковник продолжал наседать:
– Колись, сука! Колись! Наводку точную кореша дали.
Ему бы отмолчаться, а он взъерепенился.
– Кто же? Не надзиратели, что нас после этапа молотили?
– Козлина! Ты мне попкаря в кореши?.. Попишу! – Выдернул из-за голенища заточку. – Мося, прикрой глазок! – скомандовал блатной рыжему парню и присел, как перед прыжком.
Малявин попятился, пока не уперся в стену. Заболели сломанные ребра и все тело от неминучей расправы.
Грохнула кормушка.
– Что тут у вас? – с ленивым потягом в голосе спросил выводной. – Ты, Рыжий, еще раз прикроешь глазок – отдубасю!
Полковник улыбчивой обезьяной, раскачиваясь корпусом, вихлясто двинулся к кормушке, бубня про земляка, про должок, про чай, обещанный за свитер. Малявин напрягся до испарины, соображая, как выкрутиться. Проблеснуло лучиком, вспомнилось, как крикнул в переходе строгач по кличке Чача, что если встречу ростовских, чтоб передал непременно, что его чалят в восьмерку, а сейчас опустили в карцер.
Поймал глазами лицо сухощавого парня с васильковыми глазами – его раскованность и руки, густо замутненные наколками, подсказали, что он в камере тоже авторитет, – спросил:
– Случаем, не ростовский будешь?
– Нет, но многих знаю. А чего тебе?..
– Да строгач шел в этапе ростовский по кличке Чача…
Пошли новые расспросы. Помягчело. Мося оставил покурить щедро, почти полсигареты. А когда рассказывал про этап, про Смертника, он не раз восклицал простодушно: «Во дают! Эх!..»
Лишь Полковник не хотел успокоиться, «давил косяка», как говорят блатные, пригрозил:
– Я завтра проверю. Если блефанул – кляксой станешь! – И с верхнего яруса торбу скинул, хотя внизу и без того было понатолкано много народа.
Вечером выхлебал Малявин жидкую перловую кашу без хлеба – пайку выдают утром и только утром – ополоснул шлюмку и тут же повалился мертвяком на голое железо, к чему уже притерпелся, а после пережитого за последние сутки, казалось, готов был спать на гвоздях. Однако вскоре проснулся. Лицо и руки горели, словно облитые кипятком, даже в полумраке он разглядел, как шевелится на левой руке багрово-черная перчатка. Клопы, невиданное дело, сыпались как шелуха. Они набились в рукава, под штанины, поэтому долго возился, вытряхивая, вычесывая их. Его удивило, что остальные, человек десять, ворочались, взбрыкивали, но все