Карел Шульц - Камень и боль
Странное творится вокруг святого отца. Но много разговоров идет и о его собственном поведении. Им быстро и неожиданно овладевают припадки беспричинного смеха, и так же быстро глаза его наливаются слезами, и он безутешно рыдает. Часто он теряет сознание, а потом приходит в себя перепуганный, иссиня-бледный, онемелый. Взрывы безумной злобы и раздражительности стремительно сменяются подчеркнутой, показной ласковостью. И он явно боится. Боится дона Сезара. Опять боится привидений. Рим боится вместе с ним, Рим дрожит от ужаса, Рим бурлит так, что после одной оскорбительной надписи на статуе Паск-вино папа приказал увеличить отряд телохранителей на восемьсот человек. Толкуют о тайном списке дона Сезара, куда занесены те, кто должен умереть. Обращает на себя внимание частая смерть кардиналов, особенно тех, чьими доходами в период освобождения их должности можно воспользоваться, да еще и пребенду продать другому. А дон Сезар, неизменно с маской на лице, покрытом яркой гнойной сыпью, гуляет по Риму только ночью, как некогда цезарь Тиберий.
В Болонье сожгли еретика, объявившего, что теперь скоро христианству конец.
А Микеланджело ваяет группу. Fac me tecum pie fiere, crucifixo condolere, donec ego vixero [94].
Замученный Христос-Спаситель — на руках у Матери. Лежит поруганный в объятиях царицы боли, но царицы страшной, царицы ужасной, царицы, которая тиха, глаза закрыты, молчит. Но написано: "In interitu vestro ridebo et subsannabo" — "Видя гибель вашу, буду смеяться и хохотать". Царица невыразимой боли склонилась к сыну, лицо которого искажено муками, так же как во время коленопреклонения в саду скорби смертельной, и когда свистели бичи у столба, и когда ему метали в лицо слюну с мокротой и вложили в руки трость, и когда он тащил бремя креста в зное последнего пути, и когда он три часа страдал в крови и жажде на Голгофе и потом был снят и положен на колени к той, которая шла с ним, страдала с ним, а теперь смежила очи, молчит, молчит. Он совершил свой труд. Fac, ut animae donetur Paradisi gloria, amen [95].
Но, и совершив, не узнал покоя. До смерти измученный и обессиленный, больной, в лихорадке, однажды вечером выбрался из своей нищенской постели и поплелся в собор св. Петра. И, спрятавшись, оставался там, пока храм не заперли. Потом, став на колени перед своей Пьетой, долго молился; кончив молитву, взял инструменты. Да, так надо! Вот мать твоя!
Микеланджело запалил несколько свечей и заботливо их расставил. Потом очень тихо принялся работать резцом по ленте, бегущей вдоль одежды богоматери. Высек слова: "Michael Angelus Buonarrotus Floren. faciebat" [96].
В первый и последний раз подписался на своем произведении. Потому что это была не только подпись. Вокруг него — Рим, надо же где-нибудь жить. А имя его теперь навсегда у матери божьей записано, имя его — у нее, он отдал его ей, и она узнает его сразу, как только оно будет произнесено, — когда его ангел-хранитель остановится у двери судилища, и душа его, одинокая и обнаженная, появится перед престолом господним для суда. Имя его — у матери божьей. И так твердо, надежно вытесано, что никогда не исчезнет, его нельзя стереть.
Тысячи паломников и римских жителей подходили к статуе. Целый день народ так толпился, что боялись, как бы опять неосторожные паломники не оказались раздавленными. Во всем Риме только и было разговоров что об этом произведении. Кардинала Жана Вилье де ла Гросле принесли на носилках, и он благословил изваянье, пепельно-седой, слезы на глазах, его держали прямо, и он, простерев руки, тяжелым и торжественным литургическим движением благословил статую:
— Omnipotens sempiterne Deus… ut quicumque coram illa suppliciter colere et honarare studuerit, illius meritis et obtentu a te gratiam in praesenti et aeternam gloriam obtineat in futurum; Per Christum… 3[97]
Тяжкий обет исполнен. Кардинал может умереть.
Весь Рим твердит имя Микеланджело. Но имя его — и у "Матери божьей". Весь Рим жаждет больше знать об этом флорентийце, который жил у кардинала в брадобреевой каморке; весь Рим завидует художнику, который вдруг прославился. Но Микеланджело можно найти на постоялом дворе, где каморки мало чем отличаются от светлички брадобрея, и он болен, слаб, страдает острыми головными болями, и на сердце так сильно давит, что кажется, оно вот-вот лопнет от этой тяжести. Но весь Рим интересуется Микеланджело, и кардинал Пикколомини заказал ему сразу пятнадцать — да, так сказано в договоре, пятнадцать статуй для сиенского собора. А фландрский купец Пьер Москрон, прибывший в Рим в качестве купца и в качестве паломника лета Милости, заказал статую мадонны для Брюгге, обещав выстроить ей отдельную часовню. Весь Рим…
И сменяются дни, сменяются ночи, римские ночи. Микеланджело медленно выздоравливает, причастившись у отца Уго, венецианца.
В один прекрасный день он получил письмо. Писал Джулиано да Сангалло, писал, как говорил, — грохоча. Перечислял события во Флоренции, не скупясь на крепкие словечки, не выбирая выражений, и звал Микеланджело домой.
"Чего тебе еще делать в Риме? В конце концов станешь папским художником — и тогда ты пропал! Впрочем, этого я не боюсь, стоит только вспомнить колченогого глухого калеку, этого Пинтуриккьо с его цветовыми слащавостями, чтоб видеть вкус папы, никогда не станешь ты Александровым художником, возвращайся, что тебе делать в Риме, неужели этот город тебе не надоел?"
Сангалло звал настойчиво. Конечно, он не скрывает, — возвращение будет не легкое, не гладкое, при жизни Савонаролы бегство Микеланджело было как бы бегством из царства божьего на земле, а теперь оно выглядит так, словно Микеланджело уехал, не желая быть свидетелем ни усилий ввести новый порядок, ни гибели Савонаролы. "Лучше бы всего тебе приехать по какому-нибудь необычайному поводу…" И тут Сангалло вспомнил в письме своем о мертвом камне, погубленном камне, о мраморе для ваятеля Агостино ди Дуччо, об огромной треснувшей глыбе, за которую город заплатил в свое время большие деньги и которая сорок с лишним лет лежит на задворках за домами и садами близ Санта-Мария-дель-Фьоре, понемногу уходя в землю, засыпаемая мусором и глиной; лежит на свалке, куда валят только известь да песок, — камень ненужный, но когда-то стоивший больших денег, — что с ним? Никто не отваживается, но недавно в Синьории, при просмотре старых счетов, опять вспомнили об этом камне… "Приезжай, — советовал Сангалло, — попробуй! Я, милый, так в тебя верю, что знаю: ты и из этого мертвого, пропащего, загубленного камня сделал бы чудо искусства. Поверь в себя и примись за эту глыбу, она за это откроет тебе ворота Флоренции! Оттого что этим поступком ты склонил бы на свою сторону Синьорию и снискал бы уважение всего города. Да, уважение. Потому что во Флоренции уж больше не жгут суету и не скачут вокруг изображения черта, — хохотал Сангалло, — и никто об этом не жалеет, кроме двух моих болванов, того, у которого зашитая морда, и того, которого я вынужден все время колотить за его болтовню, — знаешь, они ведь тоже скакали вокруг черта и называли меня братом? Теперь во Флоренцию снова вернутся красота и искусство, здесь и маэстро Леонардо да Винчи, которому опостылело строить дону Сезару одни каналы в Чезене и Порто-Чезенатико, а папский сын никаких других поручений ему не давал, он понимает в искусстве не больше, чем отец, который признает только Пинтуриккьо… Что ты хочешь? Испанец! А с Леонардо вернулись многие другие, появились и новые, среди которых самый примечательный — некий Рафаэль Санти из Перуджии, живописец, еще юноша, но многообещающий! Приезжай, возвращайся, мой Микеланджело, вернулись старые золотые времена; Флоренция опять вздохнула свободно. Приезжай и попробуй сделать что-нибудь из этого завалящего камня, Синьория будет тебе благодарна, и никто в этом деле не может тебе посоветовать лучше тебя самого, возвращайся!" — так писал, заклинал, уговаривал Сангалло.
Мертвый камень ваятеля Агостино ди Дуччо! Лежит в земле, завален глиной, флорентийской, благоухающей слаще всякой персти земной, лежит там и ждет… И вдруг встала передо мной из земли скала, словно огромный кулак, и заслонила меня, защитила от лавины, потопа глупости, хлынувшего на меня со всех сторон, от этого отвратительного бессмысленного шествия рвущихся растоптать, сокрушить меня, стереть с лица земли!..
Мертвый, загубленный камень, который ждет! В ту же ночь Микеланджело решил покинуть Рим, где он так внезапно прославился, покинуть город, где останется лишь его имя, навсегда записанное на ленте "Скорбящей матери".
И на другой день, ни с кем не простившись, он уехал во Флоренцию.
НОЧНОЙ ГОСТЬ
Флоренция, август и солнце.
Окна открыты настежь. Леонардо да Винчи в длинном хитоне из легкого, блестящего светло-желтого шелка стоит посреди зала в потоке солнечного света, в котором одежда его сверкает так, словно он облачен в жидкое золото. Выражение лица важное, серьезное. Длинная одежда, длинные седые усы и борода делают его похожим на мага. Поодаль расставлены на поставах картины. Почтительным полукругом стоят ученики, внимательно и робко следя за взглядом маэстро, переходящим от картины к картине, по их работам. Налицо почти все либо приехавшие с ним из Чезены и Милана, либо явившиеся к нему из Рима, Неаполя и Венеции — среди них Джан Аброзио ди Предис, Джованни Антонио Больтраффио, Марко д'Оджоно, Бернардино да Конти, Чезаре да Касто, Франческо Мельци, Бернардино Луини, Джан Пьетро Рицци, которого друзья зовут Падрини или Джанпьетрино. Все они стоят поодаль от маэстро, ожидая, что он скажет. У ног Леонардо, благоговейно взирая на учителя, сидит на подушках любимый его спутник, золотоволосый юноша Андреа Салаино, весь в черном, чтобы еще больше подчеркнуть чистый, алебастровый цвет рук и горла и ослепительно сверкающее золото волос, с которых маэстро пишет золотые волосы своих ангелов. Это Андреа Салаино, юноша, отличающийся женственной красотой, стройный и нежный, тесная близость с которым дала повод к неприятному для маэстро расследованию еще в Милане и о котором рассказывают такие вещи, что добрый христианин хоть уши затыкай! Теперь, устремив преданный взгляд на маэстро, он перебирает длинными пальцами в перстнях струны лютни, звуки которой трепещут в залитом солнцем зале. Поодаль стоит другой юноша — с блестящими черными кудрями, мягко вьющимися по его хрупким плечам, он смотрит на маэстро с нетерпением, жаждая его речей больше, чем остальные, хоть он и не его ученик. Это молодой, семнадцатилетний живописец Рафаэль Санти, родом из Урбино, сын купца, живописца и поэта Джованни Санти, приехавший во Флоренцию с препоручительным письмом от Джованни делла Ровере, жены римского префекта, к пожизненному флорентийскому гонфалоньеру Пьеро Содерини. Алкая поучений, он ждет не дождется, пока медлительный маэстро покончит с остальными.