На исходе каменного века - Михаил Павлович Маношкин
— Это красивая сказка, старик, — прервал наконец молчание длинноволосый парень с сигаретой в зубах. — У тебя все слишком гладко. А они ведь первобытные, дикари!
Старик повернул голову, в глазах у него отражались язычки пламени, древние, как земля.
— Ты дымишь, как сырые ветки. Ты не годишься быть костром, — медленно проговорил он.
Раздался взрыв смеха.
— Ты тоже, дедок, не костер! — ухмыльнулся длинноволосый. — Или ты докажешь нам, что на твоей голове можно вскипятить чайник?
Это была не очень удачная острота, и второй длинноволосый оборвал первого:
— Заткнись, чучело! Ты же ничего не смыслишь, кретин!
Они повздорили бы, если бы не вмешалась девушка. На ней были брюки, во рту у нее дымилась сигарета.
— Перестаньте, мальчики! — сказала вставая. — Ведь сегодня самая короткая ночь! Давайте танцевать?
Из транзисторов тотчас вырвались грохочущие, ревущие, визжащие, лающие, хрипящие звуки, наполнили собой округу, слетели с крутого берега, вспугнули какую-то птицу, понеслись над водой.
Чудища, спрятанные в небольших ящиках, заслонили своим грохотом июньскую ночь, подавили костер, людей, мысли, подменили вечную мелодию Жизни иной, сотканной из бешенства, рева, наглости и похоти. Под ее судорожный ритм дружно забесновалисъ пестро одетые молодые люди с однообразно-неряшливыми прическами. Кончили они свою пляску, как только умолкли транзисторы, после чего наступила невероятная тишина. Земля и небо приходили в себя от только что пережитого ими ужаса. Опять заулыбался костер, порозовела луна, приветливо замигали звезды — до тех пор, пока транзисторы не заревели снова.
Старик сидел, опустив голову, будто спал, а вокруг него бесновались двуногие. Они вопили, визжали в экстазе, дергались, как от укусов пчел, их движения были безобразны…
Только один юноша не участвовал в общей пляске. Он тоже сидел, опустив голову, будто спал.
— Что, дедок, заснул иль наши танцы не нравятся? — Длинноволосые парни и коротковолосые девицы присаживались на свои места.
— Я не видел танцев, — печально сказал старик, — я не слышал пения сердец, я не видел людей…
— Оглох, что ль, иль таким родился? — усмехнулся один. Остальные захохотали.
— Заткнитесь! — крикнул парень, который не танцевал.
— Я отвечу им сам, юноша, — вмешался старик. — Я не думаю, что они пали так низко, чтобы затыкать рот старому человеку. Танец, молодые люди, — это праздник души…
Новый взрыв смеха прервал рассуждения старика о танцах и о душе: уж им-то, молодым, известно, что танцы — вовсе не праздник души, а набор немудреных телодвижений, которые совершаются под рев транзисторов и усилителей, подогреваются спиртными напитками и предшествуют почти неограниченному общению полов и что чем развязнее танцевальная оргия, чем темнее площадка, на которой эта оргия совершается, тем современнее танец. Старик, рассуждающий о танцах как о празднике души, — забавный кретин, которому по слабости ума чудится, что в его молодости все было иначе.
Они вдоволь посмеялись над стариком. Тот терпеливо молчал, а когда им надоело смеяться, заговорил опять.
— Птица поет, потому что не может не петь. Пение для нее — радость. Но она поет, когда это необходимо, и ее песня не мешает другим птицам петь, не мешает земле, воде, лесу и небу. В общем хоре жизни ей принадлежит свое место…
Молодые люди пили веселящий напиток и хохотали: до чего же смешны выжившие из ума предки, мерящие жизнь своими первобытными мерками! Такому древнему грибу и невдомек, что жизненный ансамбль состоит из квартиры, из зарплаты, из всеми правдами и неправдами приобретенной автомашины, из должности, из привилегий и из таких вот поездок на лоно природы, где можно от души повеселиться.
Снова грохотали транзисторы, а старик сидел, опустив голову. Дождавшись паузы, он сказал:
— У танца есть язык, глаза и сердце, он чуждается пустых звуков и пустых жестов. Вы же немы, глухи и слепы, вы движетесь не от радости, аот скуки, вас заводит Орущий ящик, в котором, как в пустотелом дереве, много шума, но нет души. Даже обезьяны оскорбились бы, увидев то, что вы называете танцами…
— Ты, дед, ври, да не завирайся! Ты свое откоптел и — молчи, не суйся в наш дела. Сейчас двадцатый век, а тебе жить бы веков двести тому назад.
— Я жил и тогда, двести веков тому назад, я живу и теперь, а вот ты никогда не жил и не живешь. Ты нарушаешь Общий закон и убиваешь жизнь. Шесть дней в неделю ты губишь ее в городе, а на седьмой приезжаешь губить здесь, у Большой реки или у малых рек и озер. Ты рубишь корень, который питает тебя. Ты давно потерял свой дом, свой род, свое племя. Ты — рабэ, у тебя нет завтрашнего дня…
Но молодым людям наскучил разговор со стариком. Они продолжали пить веселящий напиток и заводить Орущий ящик. Временами они пробовали напевать, но у них не было голосов, а в их песнях не было души. Были слова без смысла, голоса без чувства, бодрость без радости, общность без единства. Это искусственное веселье скоро утомило их. Они парами отходили от костра, лениво возвращались назад и вскоре засыпали, один за другим.
Кончалась самая короткая ночь, небо на востоке розовело, близился новый день.
Не уснул лишь один юноша — тот, который не кривлялся под рев Орущего ящика. Слова старика взволновали его, ему не хотелось расставаться с гостем, случайно приставшим к костру.
Старик встал, повел плечами, — только какой же он старик! В глазах у него светилась мудрость, а в теле жила мощь! Он оглядел спящих, вздохнул:
— У них слабые мышцы и слабый разум. Они не годятся для охоты и… для танцев. Они не годятся для битвы и для совета у костра. Они не нужны племени. Они не уважают женщин и старейшин и оставляют на земле зло. Они давно забыли заветы предков и не знают, для чего живут, их разум растоплен веселящим напитком. Они обречены, как рабэ…
— Отец, я тоже не знаю, для чего живу, но хочу знать… Скажи, для чего живешь ты?
— Я просто живу. Все на земле подчиняется Общему закону, а тот, кто нарушает его или пытается подчинить себе, теряет право жить. Кто убивает ради убийства или ради власти и кто ест больше, чем ему надо, тот не нужен на земле. Кто забыл, что вода существует для того, чтобы ее пили и чтобы в ней жила рыба, тот теряет право на жизнь.