Карел Шульц - Камень и боль
В Риме пошли разговоры о том, что все протоколы процесса подделаны и писарь признался, что записывал не то, что говорил на суде Савонарола. Там смеялись над монахами, утверждавшими перед Советом, будто Савонарола овладел их душой с помощью колдовства. И после смерти Савонаролы о Флоренции продолжали говорить как о городе безумцев, то есть как говорили о ней все семь лет, — с тех пор как она принялась каяться.
Вскоре римский дворянин Якопо Галли отказал Микеланджело в своем гостеприимстве, объявив ему об этом с искрящейся улыбкой. Галли было обидно, что он столько говорил о Микеланджело на патрицианских пирушках, так расхваливал пьяного бога, что заказы посыпались со всех сторон, но Микеланджело от всего упорно отказывался, не дорожил славой и добрым отношением, не хотел ваять Андромеду, Ариадну, Елену Спартанскую, Ганимеда, обнаженного, как Парис, — того, что требовали римские прелаты и патриции, ценители искусства. Якопо Галли выгораживал его, как умел, но они уходили рассерженные, никто больше не смеялся над кардиналом Рафаэлем Риарио из-за брадобрейской каморки, все даже хвалили его мудрость и знание людей. Смеялись теперь уже не над кардиналом Рафаэлем, а над Якопо Галли, не понимая, с какой стати он покровительствует этому чудаку, нелюдимому флорентийцу, который так задрал нос. А Якопо Галли не любил, чтоб над ним смеялись.
Он расстался с Микеланджело, оправдывая прелатов и себя. Микеланджело должен признать, что он, Якопо Галли, не может лишаться друзей и приязни кардиналов из-за флорентийских причуд, не пристало быть посмешищем ему, юноше di bello ingegno, но он никогда не забудет Микеланджело, которого считает величайшим художником Рима, Микеланджело может в любое время вернуться к нему — двери будут для него всегда открыты и все приготовлено для работы.
Они простились, и Микеланджело не оставалось ничего другого, как только найти постоялый двор, а так как все деньги за "Пьяного Вакха" он отослал домой, то жил он бедно. Но все, кто ходил слушать мессу отца Уго в церковке Сан-Козимато, тоже жили бедно, он опускался среди них на колени, отец Уго в алтаре совершал пресуществление хлеба, и бог нисходил к бедным, был с ними и глядел на них, отец Уго воздевал руки и показывал народу бога, и бог глядел на народ и на коленопреклоненных здесь — на старух, на искалеченных в битвах, на блудниц, на нищих, на беспризорных детей, на тех, чьим ремеслом была нужда, и порой на Микеланджело, коленопреклоненного между своими.
А потом на постоялый двор к нему пришли слуги и увели его во дворец высокородного Жана Вилье де ла Гросле, бывшего посланника Карла Восьмого и аббата церкви св. Дионисия, а теперь — кардинала от Санта-Сабины. Микеланджело пошел к кардиналу, который послал за ним, и увидел старика в пурпуре. Подошел под благословенье, потом сел и взглянул на лицо, обрюзгшее, в морщинах, напоминающих письмена смерти. Старик положил усталую руку на Часослов, поглядел на Микеланджело мягким, ласковым взглядом и промолвил:
— Я вспомнил про тебя, Микеланджело Буонарроти, не потому, что тоже видел твою статую у Якопо Галли, а потому, что ко мне прикоснулась смерть. Я болен и стар, знаю, что уж скоро non aspiciam hominem ultra et habitatorem quietis, generatio mea ablata est et convoluta est a me, — еще немного, и не увижу я человека, ведущего спокойное существование, век мой уже отнимается от меня и свертывается, quasi tabernaculum pastorum — подобно стану кочевников. Я умру, довольно пожил на свете, нынче утром у меня опять остыло сердце и ожило лишь через долгое время, все вокруг уж думали, что я мертв. Опять оно остынет и больше не оживет, позовет меня бог, в бесконечном милосердии своем предупреждающий меня таким образом о необходимости готовиться в дорогу. — Проведя морщинистой рукой по переплету Часослова, старик снова обратил свое пепельное лицо к Микеланджело. — Я доверяю тебе, юноша, мне понравилась эта статуя и понравилось еще то, что ты не начал сразу извлекать пользу из своего успеха, отказался от него и приготовился к другому труду, потому что по этому отказу и молчанию я понял, что ты не из тех, что создают одних только Вакхов… не такой, как другие. Но хоть и не одних Вакхов делаешь, а этого сделал прекрасно, и доверие мое к тебе возросло, когда я теперь гляжу на тебя глазами старого, испытанного жизнью человека, старого, испытанного жизнью священнослужителя и вижу многое. Ты не обманешь мои надежды, Буонарроти, — слушай меня внимательно. Когда мой ангел-хранитель предстанет перед строгим судьей и душа моя, совсем одинокая и обнаженная, будет давать отчет, то в числе немногих добрых дел, совершенных мной, некоторое значение будет иметь то, что я всегда усердно украшал храмы божьи, согласно Писанию: "Domine, dilexi decorem domus tuae et locum habitationis gloriae tuae…" — "Господи, возлюбил я украшенье дома твоего и местопребывание славы твоей". И теперь, прежде чем умру, хотелось бы мне украсить… Нынче утром у меня надолго остыло сердце, но потом ожило, я все обдумал, рассчитал и вспомнил о тебе, Микеланджело Буонарроти.
Старик умолк, глядя на Микеланджело мягким, умиротворенным взглядом. И юноше перед пепельным лицом этого старика было хорошо. Цвет лица его говорил о смерти. Старик шевелил только руками, — казалось, тело его от пояса вниз так распухло, что не способно к движению. Ноги покоились на подушке, безвольные, мертвые. Весть о конце читалась по морщинам его особенно ясно, как только лицо стягивала тихая, ласковая улыбка, — потому что старику казалось, что молчание Микеланджело уже долго длится, и ему хотелось рассеять его сомненья.
— Понимаешь, Буонарроти, — продолжал старик. — Мне не нужно статуи святого. Это должна быть "Матерь божья" для часовни святой Петронилы в храме святого Петра.
Микеланджело вытаращил глаза от изумленья. Для часовни французских королей, для бывшего мавзолея цезаря Гонория — в соборе св. Петра? Он знал, что кардинал Вилье де ла Гросле все время украшал эту часовню новыми и новыми произведениями, не щадя расходов и тщательно выбирая среди крупнейших мастеров. Но ему в голову не приходило, что кардинал может привлечь к этому делу и его.
"Et locutum est os meum in tribulatione mea" [88], - слышится тихий голос старика. — Обращаюсь к тебе, чтоб исполнить свои обещания, которые произнесли в испытании уста мои. Не буду тебе рассказывать, какое обещание и в каком испытании я его дал, ни почему хочу я, чтоб это была именно статуя матери божьей, — при этом имей в виду: скорбящей матери божьей. Сделай это, Микеланджело. Выбери себе мрамор, какой хочешь, и начинай, потому что я не знаю, дождусь ли конца твоей работы.
Старик хотел встать, но не мог. Он слегка улыбнулся над своей беспомощностью, но отклонил помощь Микеланджело.
— Стань на колени, — сказал он. — Я хочу тебя благословить. Мне хотелось благословить тебя, стоя, выпрямившись.
И Микеланджело опустился на колени, вспомнив Савоноролу.
— "Sub tuum praesidium confugimus, sancta Dei Genetrix…" [89] прошептал старик и долго молился.
Может быть, молился он не только о благословении, но о чем-то большем, и отдельные слова выражали не только хвалу богу, но касались тайных человеческих испытаний и судеб, в шелесте молитвы, шепоте бледных губ звучали воспоминания старика — глубок и тяжек был повод, заставивший прежнего посланника Карла Восьмого в Риме молиться так, а Микеланджело стоял на коленях до тех пор, пока над ним не прозвучало ясно:
— "Benedictio Dei Omnipotentis, Patris et Filii et Spirititus Sancti descendat super te et maneat semper" [90].
И он сотворил крестное знаменье на лбу, плечах и груди, как оно было сотворено и над его головою.
На другой день был подписан договор, по которому Микеланджело получал за статую четыреста пятьдесят золотых дукатов. Свидетелем Микеланджело попросил быть Якопо Галли, который охотно, с величайшей радостью поставил свою подпись, а потом, немножко подумав, опять обмакнул перо и сделал приписку, что эта статуя будет самым прекрасным мраморным произведением из всех, имеющихся в Риме, изваянным так, как никто больше в мире не сумел бы. Сделав такую приписку, он в тот же вечер устроил пир для своих друзей, молодых патрициев и их подруг, на котором рассказал о Микеланджело и его новой работе, все слушали, кивали в знак согласия и много смеялись над кардиналом Рафаэлем и другими прелатами, ценителями искусства, от которых лучше бежать к Лотофагам.
Микеланджело получил от кардинала рекомендательное письмо в Лукку, съездил в Каррару, закупил мрамор и вернулся в Рим. Без передышки принялся за работу. Божья матерь с замученным Христом на коленях, уже не "Мадонна у лестницы", как тогда, с взглядом, устремленным в вечность, царица, сидящая на ступенях, словно нищая, с младенцем на руках, нет, теперь — Жена с мертвым телом Сына на коленях, Мать скорбящая.
Предшественников нет. Он снова понял, как он одинок, как бесконечно одинок. Ни одного образца, на который можно опереться, ни одного имени, которое можно вспомнить. Он идет совершенно новым путем, отличным от тех, по которым шли до него. Обычно положение Христова тела на коленях матери решают в горизонтали, пересекающей под прямым углом. Искажают черты лица у обоих гримасой муки и ужаса. Те, кто молится перед такой статуей, очевидно, должны испытывать страх, видеть боль, которая кричит, боль отчаянья. Но совершенная боль — не отчаянная, совершенная боль — бесконечная, бесхолмная равнина. Микеланджело думает именно об этой боли. И снова видит свое одиночество, свою отчужденность, отлученность от всех. Какое имя назвать? Уже раньше стало известно, что он не воспринял ничего от Донателлова эллинства, от Луки делла Роббиа, от всех остальных. Да, его бунт против античности неодолим. Ничего античного не должно быть в этой скульптурной группе, воплощающей боль Соискупительницы мира. Что связывает его с эпохой, в которой он живет и творит? Он не принял ни одного ее поучения, ни одного правила, не принял ни ее духа, ни способа мыслить и чувствовать, не принял ее образа жизни, у него собственный образ жизни, свой. Он не подпал влиянию платонизма в Медицейских садах, не подпал ни лихорадочным метаниям Савонароловым, ни сластолюбивому сибаритству Альдовранди, не проникся безразличием ко всему на свете в Риме, он никому не подражает, не живет по чужому образцу; он одинок, всегда одинок, невыразимо одинок. Он не принимает ни одного модного суеверия; внешний мир, как теперь выражаются вслед за Леонардо, — для него не основной, а наоборот, совершенно несущественный, все накоплено и сосредоточено в сердце человека, статуя — это не только овладение материей, но и подобие наивнутреннейшей жизни человека, — это взрыв сильнейшего напряжения, жгучее выявление души, того, что творец не может не выразить, если не хочет погибнуть. Уже ваяя "Пьяного Вакха", он познал тайну сочленений, легчайшего изгиба мышц, смещенья членов. Теперь он в этом знании достиг предела человеческих возможностей. В чуть заметном смещении действие потрясающей мощи. И одинок, совершенно одинок.