Натаниель Готорн - Рассказы
Однако через некоторое время он, видимо, отбросил от себя ту тайную надежду, которая его волновала, и с тихим, жалобным шепотом повернул голову на подушке. Потом со своей обычной ласковостью он обратился к Дороти и попросил ее наклониться к нему поближе. Она сделала это, и Илбрагим, захватив ее руку в свои, нежно пожал ее, как будто желая убедиться, что он все еще держит ее. По временам, нисколько не тревожа спокойного выражения на его лице, по всему его телу с ног до головы пробегала легкая дрожь, точно нежный, но несколько прохладный ветерок дохнул на него и заставил затрепетать. В то время как мальчик как бы вел Дороти за руку, спокойно направляясь к той бездне, за которой начиналась вечность, ей, со своей стороны, почти отчетливо рисовалось блаженство той обители, которой он вот-вот должен был достичь. Она бы не стала соблазнять маленького путешественника возвращением, хотя сама горько скорбела, что должна оставить его и пойти назад. Но в то мгновение, когда Илбрагим, казалось, уже совсем подошел к райским пределам, он услыхал за собой голос, заставивший его на несколько, всего лишь на несколько шагов повернуть вспять на той унылой тропе, по которой он следовал. Когда Дороти взглянула ему в лицо, она увидала, что спокойное его выражение нарушено. Ее собственные мысли были настолько поглощены им, что ей недоступны были все посторонние звуки — как бури, так и человеческих голосов. Но когда крик Кэтрин проник к ним в комнату, мальчик сделал усилие, чтобы подняться.
— Друг, она пришла! Открой ей! — крикнул он. Еще одно мгновение — и мать уже стояла на коленях у его изголовья. Она притянула Илбрагима к себе на грудь, и он приютился на ней без бурных проявлений радости, но с чувством глубокого удовлетворения, точно готовясь тихо отойти ко сну. Он взглянул ей в лицо и, видя ее отчаяние, сказал хотя и слабым голосом, но серьезно:
— Не плачь, милая мама! Теперь я счастлив.
И с этими словами кроткий мальчик испустил дух.
Королевский указ об обуздании гонителей веры в Новой Англии положил наконец предел дальнейшему мученичеству. Но колониальное начальство, в расчете на отдаленность свою от метрополии, а возможно, и на предполагаемую непрочность королевской власти, вскоре возобновило жестокие преследования во всех иных отношениях. Фанатизм Кэтрин стал еще более необузданным после того, как она порвала все узы, которые связывали ее с людьми. Где бы теперь ни вздымался бич, она была тут как тут, чтобы принять удар. И где бы ни открывались тюремные засовы, она устремлялась туда, чтобы броситься в темницу. Но с течением времени более христианские чувства — терпимости, если не сердечности и благожелательства, — вошли в обиход в отношении преследуемой секты. И когда суровые старики пилигримы стали взирать на несчастную женщину скорее с жалостью, чем с раздражением, когда матери начали ее подкармливать остатками пищи со стола своих детей и предлагать ей ночлег на убогой и жесткой постели, когда толпы мальчишек-школьников уже не оставляли своих игр, чтобы кидать камнями в одержимую странницу, — тогда именно Кэтрин вновь пришла в дом Пирсонов и поселилась в нем навсегда.
Как будто кроткий дух Илбрагима спустился с неба, чтобы научить свою мать истинной вере, как будто его ласковость продолжала оказывать свое действие и из могилы, ее неукротимый и мстительный нрав значительно смягчился под влиянием того самого горя, которое когда-то доводило ее до исступления. Но годы шли, и к образу ненавязчивой печальницы привыкли под конец настолько, что жители селения стали проявлять к ней, правда, не очень глубокий, но всеобщий интерес; она превратилась в существо, на которое каждый мог тратить свой неиспользованный запас сочувствия. О ней говорили с той степенью жалости, которую приятно испытывать, и каждый был готов проявлять по отношению к ней то скромное внимание, которое почти ничего не стоит, но свидетельствует о добрых намерениях. И когда она в конце концов умерла, длинная вереница ее прежних жестоких гонителей проводила ее с благопристойной печалью и с не слишком горькими слезами до места ее последнего упокоения рядом с уже осевшей зеленой могилкой Илбрагима.
Перевод В. Метальникова
Гибель мистера Хиггинботема
Однажды из Морристауна ехал молодой парень, по ремеслу табачный торговец. Он только что продал большую партию товара старейшине морристаунской общины шейкеров и теперь направлялся в городок Паркер Фоллз, что на Сэмон-ривер. Ехал он в небольшой крытой повозке, выкрашенной в зеленый цвет, на боковых стенках которой изображено было по коробке сигар, а на задке — индейский вождь с трубкой в руке и золотой табачный лист. Торговец, сам правивший резвой кобылкой, был молодой человек весьма приятного нрава и хотя умел блюсти свою выгоду, пользовался неизменным расположением янки, от которых я не раз слыхал, что уж если быть бритым, так лучше острой бритвой, чем тупой. Особенно любили его хорошенькие девушки с берегов Коннектикута, чью благосклонность он умел снискать, щедро угощая их лучшими образчиками своего товара, так как знал, что сельские красотки Новой Англии — завзятые курильщицы табака. Ко всему тому, как будет видно из моего рассказа, торговец был крайне любопытен и даже болтлив, его всегда так и подзуживало разузнать побольше новостей и поскорее пересказать их другим.
Позавтракав на рассвете в Морристауне, табачный торговец — его звали Доминикус Пайк — тотчас же тронулся в путь и семь миль проехал глухой лесной дорогой, не имея иных собеседников, кроме самого себя и своей серой кобылы. Был уже седьмой час, и он испытывал такую же потребность в утренней порции сплетен, как городской лавочник — в утренней газете. Случай как будто не замедлил представиться. Только что он с помощью зажигательного стекла закурил сигару, как на вершине холма, у подножия которого он остановил свою зеленую повозку, показался одинокий путник. Покуда тот спускался с холма, Доминикус успел разглядеть, что он несет на плече надетый на палку узелок и что шаг у него усталый, но решительный. Так едва ли шагал бы человек, начавший свой путь в свежей прохладе утра; скорее можно было заключить, что он шел всю ночь напролет и ему еще предстоит идти весь день.
— Доброе утро, мистер, — сказал Доминикус, когда путник почти поравнялся с ним. — Сразу видно хорошего ходока. Что новенького в Паркер Фоллзе?
Спрошенный торопливо надвинул на глаза широкополую серую шляпу и отвечал довольно угрюмо, что идет не из Паркер Фоллза, который, впрочем, торговец назвал лишь потому, что сам туда направлялся.
— Нужды нет, — возразил Доминикус Пайк, — послушаем, что новенького там, откуда вы идете. Мне что Паркер Фоллз, что другое какое место. Были бы новости, а откуда — не важно.
Видя подобную настойчивость, прохожий — был он на вид, кстати сказать, не из тех, с кем приятно повстречаться один на один в глухом лесу, заколебался, то ли отыскивая в памяти какие-нибудь новости, то ли раздумывая, рассказать ли их. Наконец, ступив на подножку, он стал шептать Доминикусу на ухо, хотя даже кричи он во все горло, и то ни одна живая душа не услышала бы его в этой глуши.
— Вот есть одна маленькая новость, — сказал он. — Вчера в восемь часов вечера мистера Хиггинботема из Кимболтона повесили в его собственном фруктовом саду ирландец с негром. Они вздернули его на сук груши святого Михаила, зная, что там его до утра никому не найти.
Сообщив это страшное известие, незнакомец тотчас же вновь пустился в путь, шагая еще быстрее прежнего, и даже не оглянулся на уговоры Доминикуса выкурить испанскую сигару и поподробнее рассказать о происшествии. Торговец свистнул своей кобыле и стал подниматься в гору, размышляя о горестной судьбе мистера Хиггинботема, который был в числе его клиентов и перебрал у него немало девятицентовых сигар и скрученного жгутом листового табаку. Несколько удивило его, как быстро распространилась новость. До Кимболтона было добрых шестьдесят миль прямого пути; убийство совершилось только в восемь часов вечера накануне, однако он, Доминикус, узнал об этом уже в семь утра, в тот самый час, когда, по всей вероятности, близкие бедного мистера Хиггинботема только что обнаружили его труп, болтающийся на груше святого Михаила. Чтобы пешком покрыть такое расстояние за столь короткий срок, незнакомец должен был иметь семимильные сапоги.
«Говорят, худая весть без крыльев летит, — подумал Доминикус Пайк. — Это выходит даже почище железной дороги. Вот бы президенту нанять этого молодчика в свои личные курьеры».
Вернее всего было предположить, что незнакомец попросту ошибся на один день, говоря о совершившемся злодействе; поэтому наш друг без колебаний стал рассказывать новость во всех встречных харчевнях и мелочных лавках и до вечера успел повторить ее не менее чем перед двадцатью сборищами потрясенных слушателей, раздав целую пачку испанских сигар в виде угощения. Повсюду он оказывался первым вестником случившегося несчастья, и его так осаждали расспросами, что он не устоял перед искушением заполнить некоторые пробелы в рассказе и мало-помалу составил вполне связную и правдоподобную историю. Один раз ему даже представился случай подкрепить свой рассказ свидетельскими показаниями. Мистер Хиггинботем был купцом, и в одном кабачке, где Доминикус рассказывал о происшедшем, случился бывший его конторщик, который подтвердил, что почтенный джентльмен имел обыкновение под вечер возвращаться из лавки домой через фруктовый сад с дневной выручкой в карманах. Конторщик не слишком огорчился вестью о гибели мистера Хиггинботема, намекнув впрочем, торговец знал это и по личному опыту, — что покойный был прескверный старикашка, кремень и скряга. Все его состояние должно было теперь перейти к хорошенькой племяннице, школьной учительнице в Кимболтоне.