А. Сахаров (редактор) - Екатерина Великая (Том 2)
Самыгин стал бледнеть и даже потерял дар речи.
– То есть как свинства?.. – произнёс он, заикаясь.
Радищев стал раздражаться.
– Самого обыкновенного, сударь. Крестьяне французские, пожалуй, ещё в худшем положении, чем наши, губернаторы – первые воры. Париж – вертеп, где всё снаружи блестит, а внутри сгнило, где по ночам грабят и убивают за франк. Да позвольте вам доказать фактами…
Радищев вытащил из кармана маленькую тетрадку, в одну восьмую листа, в серой обложке:
– Вот, пожалуйста, это рукописные копии писем Дениса Ивановича Фонвизина из Парижа и Ахена к Петру Ивановичу Панину.[26] Разрешите прочесть.
«Грабят по улицам и режут в домах нередко. Строгость законов не останавливает злодеяний, рождающихся во Франции почти всегда от бедности, ибо, как я выше изъяснялся, французы, по собственному побуждению сердец своих, к злодеяниям не способны и одна нищета влагает нож в руку убийцы. Число мошенников в Париже неисчётно. Сколько кавалеров святого Людовика, которым, если не украв ничего выходят из дома, кажется, будто нечто своё в Доме том забыли».
«Мнимой свободы во Франции не существует: король, не будучи ограничен законами, имеет в руках всю силу попирать законы. „Lettres de cachet“ – суть именные указы, которыми король посылает в ссылки и сажает в тюрьму, по которым никто не смеет спросить причины и которые весьма легко достаются у государя обманом, что доказывают тысячи примеров. Каждый министр есть деспот в своём департаменте. Фавориты его делят с ним самовластие и своим фаворитам уделяют. Что видел я в других местах, видел и во Франции. Кажется, будто все люди на то сотворены, чтобы каждый был тиран или жертва. Неправосудие во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается. Налоги безрезонные, частые и тяжкие, служат к одному обогащению ненасытных начальников; никто, не подвергаясь беде, не смеет слова молвить против сих утеснений. Надобно тотчас выбрать одно из двух: или платить, или быть брошену в тюрьму».
Самыгин развёл руками:
– Стало быть, я вижу, вы всё-таки отрицаете влияние французских энциклопедистов, коих даже её величество, государыня императрица, высоко почитает.
Радищеву надоело спорить, он махнул рукой и спрятал тетрадь в карман.
– Не отрицаю сего благотворного влияния на многих особ во всём мире и у нас. Но не Вольтер и Дидро создадут новый свободный век во Франции…
– А кто же, позвольте вас спросить?
– Да сам народ, – спокойно сказал Радищев, – низвергнет короля и устроит своё правление…
Хозяин встал, ноги его плохо слушались…
– Знаете, сударь, – сказал он тихо, – вы опасный человек!..
Радищев молча поклонился и пошёл к выходу.
Самыгин находился в смятении: гость казался ему опасным своими крайними идеями, но долг хозяина обязывал быть гостеприимным.
– Куда же вы, Александр Николаевич, так можно подумать, что мы с вами поссорились!..
Радищев вернулся, но разговор не клеился.
– Долго ли вы думаете пробыть в наших местах? – спросил Самыгин.
– Да нет, пробуду ещё несколько дней и направлюсь в Москву…
– Осмелюсь спросить: по служебным делам или по личным?
Радищев помолчал, ответил неохотно:
– Да так, повидать хочу кое-кого из друзей…
Когда они прощались, хозяин, стремясь загладить неприятный осадок, оставшийся после разговора, усиленно стал приглашать Радищева заехать к нему на обед. Радищев обещал и, уже садясь в экипаж, в досаде на самого себя, что дал согласие, пробормотал:
– Боюсь, что ежели снять с этого «просветителя» французский наряд, так останется один помещик…
Мрачный и раздражительный в кругу дворян, Радищев становился другим человеком, весёлым, общительным и ласковым, когда сталкивался с простыми людьми. Александр Николаевич не выносил петербургских светских барынек – намазанных, фальшивых в каждом своём жесте, интересы которых не выходили из рамок парижского журнала мод. В деревне он с трудом сдерживал себя, молча слушая рассуждения соседа-помещика о необходимости телесных наказаний для крестьян, и мог часами разговаривать со стариком пасечником о том, как живут пчёлы и как должны жить люди.
Однажды под вечер Александр Николаевич решил навестить Прокофия Щеглова, прозванного, несмотря на годы, «Прошкой-извозчиком», потому что его иногда посылали с поручениями на почтовую станцию.
После дождливых холодных дней вдруг наступило бабье лето. Заходящее солнце освещало красными лучами поля, деревенскую улицу, избы. У самого выхода в поле стояла изба Щеглова. Большой лохматый пёс спал у ворот.
Радищев вошёл в калитку, пёс приподнял голову, посмотрел на него умными карими глазами, щёлкнул зубами на пролетевшую муху и снова улёгся на прежнее место.
Посередине двора молодая девка, подоткнув подол и сидя на корточках, равномерными движениями доила тучную серую, в коричневых пятнах корову. Ровные струйки молока глухо постукивали, падая в деревянное ведро. Её сосредоточенное лицо, покрытое загаром, сильные красивые обнажённые руки, тяжёлая русая коса были багряными от заката.
Радищев невольно остановился – так она была хороша. Девка окинула его равнодушным взглядом раскосых зелёных глаз, не прерывая работы.
На крыльце показался Прокофий, босой, в белых коломянковых[27] штанах и синей рубахе, подпоясанной шнуром с кистями.
– Батюшка, – взмахнул он руками, – Александр Николаевич, что же это вы так-то… нежданно пожаловали?
– Да вот шёл мимо и решил заглянуть.
Радищев вошёл в избу Большая горница была перегорожена на две половины. В передней стоял стол, покрытый скатертью грубого полотна, вдоль стен расставлены лавки, между ними – самодельный шкаф с посудой, в углу перед иконой светилась лампада.
– Марья! – закричал Прокофий. – Иди встречай гостя!
Из-за перегородки вышла женщина лет пятидесяти, ещё стройная и красивая. Её зелёные глаза, такие же, как у дочери, казались печальными. Она была одета в лапти на белоснежных подвёртках, подвязанных накрест до колен, короткую шерстяную в клетку юбку и белую рубашку с широкими вышитыми рукавами. В её волосах, расчёсанных на прямой пробор и стянутых на затылке в тугой узел, светилась седина.
Марья молча поклонилась в пояс.
Радищев сел на лавку. Прокофий засуетился.
– Марья, накрывай на стол… Я сейчас, Александр Николаевич, я мигом… – и выскочил на улицу. Ему не терпелось позвать соседей, чтобы все видели, как сын барина пожаловал к нему в гости.
Впрочем, в этом не было никакой надобности. Мальчишки уже стояли перед воротами и даже заглядывали в окна избы. Два старика – один толстый, рослый, в белой рубахе, полотняных штанах и лаптях, с седой окладистой бородой и другой маленький, худой, носатый, с выцветшими глазами и волосами, торчавшими на голове во все стороны, как у ежа, в синей ситцевой косоворотке и плисовых[28] портах – тихо разговаривали между собой.
Прокофий, увидев их, замер на месте.
– Егор Иванович, Пантелей Фёдорович, заходите в дом, что же вы?
Егор Иванович подумал, погладил бороду.
– Зайти можно, только не знаю: прилично ли?
Маленький старичок вытянул голову, у него вылез кадык, он стал похож на птицу.
– Оне, баре-то молодые, иногда знаешь заходят по какому делу?..
Прокофий открыл рот.
– По какому именно?
Пантелей хихикнул.
– Известно, по какому. Насчёт малинки, по бабьей части… У тебя Танька-то девка гладкая…
Прокофий покраснел, сделал шаг вперёд.
Егор Иванович посмотрел на маленького старика.
– Ты, Пантелей, как был дурак, так дураком и помрёшь!
Прокофий стал дышать часто, закричал:
– Ворочай от моего дома, зашибу, вот те крест!
Двое мальчишек – чумазый в рваной рубахе и белобрысый в синих коротких штанах – подошли ближе.
Белобрысый зашептал чумазому:
– Сейчас Пантелея бить будут!
Пантелей оглянулся, потом плюнул:
– Тьфу тебе! – и пошёл прочь.
Егор Иванович покачал головой, погладил бороду.
– Ты, Прокофий, того, не расстраивайся… Он сроду был такой вредный мужик… Чего гостя-то одного оставил, пошли, что ли?..
Во дворе они наткнулись на Татьяну. По-видимому, она слышала разговор на улице, потому что лицо у неё было злое. Татьяна шла медленно в дом, покачивая бёдрами и держа ведро с молоком в руках, такая же, как была во время работы – с растрёпанной косой и подоткнутой юбкой, твёрдо ступая по ступенькам крыльца полными загорелыми крепкими ногами.
Прокофий зашипел:
– Танька, ты что, приличия не понимаешь? Приберись! Вот я тебя ужо!..
Татьяна повернула гордую красивую голову и усмехнулась, зелёные глаза её подобрели. Отца она не боялась, в семье её никогда не били.
Между тем Радищев сидел за столом и гладил толстого старого белого кота, который из любопытства пришёл посмотреть на гостя и, соскочив с печной лежанки, прыгнул на лавку.