Михаил Козаков - Крушение империи
— О-ох! — непроизвольно простонал, вздрогнув, Лев Павлович и инстинктивно отпрянул от окна.
В купе было тепло, тихо, электрические лампочки излучали в него мягкий приветливый свет, бархатный диванчик был уютен, удобен. В зеркале двери Лев Павлович, повернувшись, увидел свое слегка побелевшее лицо.
— Слава богу… — прошептал он и опустился на дорожную постель.
Уже засыпая, он почувствовал, как сильно устал — и физически и душевно.
Когда проснулся утром, узнал, что ночью поезд простоял на какой-то станции свыше двух часов из-за свирепой метели. В общем, шли с запозданием на четыре часа. В Ромодан, где должна была быть пересадка на Смирихинск, прибыли уже после обеда; поезд на Смирихинск ушел два часа назад.
— А следующий когда? — спросил Лев Павлович у носильщика, поставившего вещи в зале первого класса.
— Ночью, барин. Одиннадцать десять идет.
Старик носильщик искренно разделял досадное чувство своего пассажира. Подумать только — сорок минут езды на машине, а тут изволь ждать чуть ли не полдня!
— Когда понадоблюсь — прикажите, барин! — распрощался он с не на шутку опешившим Карабаевым.
Лев Павлович остался сидеть на широкой скамье, стоявшей неподалеку от буфетной стойки. Станция была узловая, на скрещении двух огромных железнодорожных магистралей, и в часы прихода поездов и ожидания пересадок зал был полон народу. Сейчас же пассажиров было сравнительно мало (дневные поезда прошли уже во все четыре стороны), и Лев Павлович получил возможность в течение нескольких минут оглядеть всю публику. Среди всех этих лиц инстинктивно хотелось найти хоть одно знакомое лицо, и он искренно обрадовался, увидя вдруг вблизи, у буфетной стойки, недавних своих попутчиков: Людмилу Петровну в бархатной шубке и меховой шапочке и студента Леонида. Лев Павлович подошел к ним и посетовал на свое вынужденное ожидание.
— И у нас неприятность, — медленно и глухо сказала молодая женщина, опустив глаза.
— А что такое?
— Отец умер сегодня утром.
Лицо Карабаева выразило удивление и — тотчас же — учтивое соболезнование, а сам он тихо, почти шепотом произнес:
— Ай-ай-ай… Действительно, горе. Но откуда вы знаете, Людмила Петровна?
Она кивнула в сторону человека, стоявшего тут же у буфета: на человеке был кучерской тулуп, в руках — кнут и баранья шапка в одной, в другой — пузатая рюмка с водкой. Кучер, повторяя скороговоркой: «Покорно благодарю… покорно благодарю, барин», медленно подносил ее ко рту. Студент был занят тем же самым делом.
— Нас ждут здесь лошади, управляющий прислал из Снетина, — пояснила Людмила Петровна. — Вот и узнали сейчас. Печальная новость…
— Да-а… — протянул Лев Павлович и посмотрел в ее глаза: серые; большие, — они были сухи и холодно блестели, как новое серебро. — Да-а, — повторил он, не зная, что сказать. — Так вам в Снетин? Верно, верно. Отсюда совсем близко…
Когда распрощался с ней и студентом, опять уселся на скамью у стола с пальмами и филодендронами в деревянных кадках и заказал обед. Откушав, он только что намеревался пройти на телеграф — сообщить в Смирихинск о часе своего приезда, как был неожиданно остановлен незнакомым молодым человеком в порыжевшей студенческой фуражке, вежливо склонившимся перед Карабаевым.
— Очень прошу простить меня, Лев Павлович, — не спеша водворяя фуражку на ее место, заговорил почтительно ее обладатель, и Карабаев удивился, откуда незнакомый человек так точно знает его имя и отчество. — Я не смел тревожить вас, покуда вы обедали, — продолжал студент, — но теперь я позволю себе предложить вам…
— Что? — прервал его Лев Павлович.
— … поехать вместе со мной в город на лошадях. Я ведь тоже еду из Петербурга домой, в Смирихинск. Я вот только что звонил по телефону в город, домой, и узнал, что сейчас здесь, в Ромодане, на заезжем дворе находятся наши лошади. Через полчаса они отправляются порожняком в Смирихинск: к шести часам мы будем там. Я уже сговорился с ямщиком. Я очень прошу вас, Лев Павлович, не отказать…
Студент говорил гладко, без запинки; кончик продолговатого носа при этом вздрагивал несколько раз, а языком, едва высунув его, студент почти после каждой фразы облизывал то одну, то другую свою губу. Он говорил гладко, не робея, но был заметно взволнован.
— Вы меня знаете? — спросил Карабаев, не отвечая прямо на неожиданное и приятное предложение своего любезного земляка.
— Ну, еще бы! — с непонятной гордостью улыбнулся тот. — Я часто слушал вас в Государственной думе, бывал на ваших лекциях… Я читал вашу книгу о вымирающей деревне, я ссылался на нее у нас на семинарах… в институте. Как же! Помню ваше недавнее выступление вместе с Максимом Максимовичем Ковалевским, знаю отлично вашу речь на пироговском съезде…
— Ваша фамилия? — дружелюбно прервал его Лев Павлович и протянул руку, освобожденную от меховой перчатки.
— Калмыков! — ответил студент и, вновь учтиво сняв фуражку, осторожно пожал протянутую руку известного депутата Государственной думы.
«Умный и серьезный молодой человек», — думал Лев Павлович о своем новом спутнике, сидя уже вместе с ним в просторных, с поднятым верхом санях, выехавших на смирихинский тракт.
Ехали молча; в поле было холодно и ветрено, и оба глубоко уткнулись в поднятые воротники шуб. Лев Павлович знал старика Калмыкова, знал хорошо его двух сыновей, земских вралей, — своих бывших товарищей по университету и работе, и новое знакомство с членом той же семьи, младшим братом этих приятелей врачей, обещало оставить о себе такое же приятное впечатление.
«Калмыков…» — мысленно повторил он фамилию своего спутника и вдруг невольно (а он вспомнил в этот момент что-то заинтересовавшее) повернул голову к студенту.
— Вы меня спрашиваете? — встрепенулся тот и отогнул край теплого воротника. — Простите, я не расслышал на ветру…
— Нет, нет, — покачал головой Карабаев, приняв прежнее положение.
Однако через несколько минут он окликнул студента:
— Скажите, у вас есть еще один брат… младший брат?
— Нет.
— Позвольте, как же это?.. Брат-гимназист у вас есть?.
— В Смирихинске?
— Да.
— Это не брат, Лев Павлович. Это мой племянник… Есть, есть. Кончает вот весной, — старался поддержать разговор Гриша Калмыков, не решавшийся, однако, спросить, почему вдруг не известный никому Федька мог заинтересовать члена Государственной думы Карабаева.
Жена подробно, слишком подробно писала всегда о всех семейных делах, — оттого несущественное (то, что казалось несущественным по крайней мере там, в Петербурге, во время работы…) быстро забывалось, переставало интересовать. Другое дело — теперь, когда через какой-нибудь час он, Карабаев, будет сидеть в кругу своих родных, включится в этот милый сердцу круг семейных радостей, забот, интимных домашних новостей. О, теперь нужно быть внимательным ко всему этому, нужно вспомнить все то, о чем так подробно и старательно сообщала в своих письмах Софья Даниловна, Соня — преданная, любящая жена и такая же любящая и нежная мать Ириши и Юрика!.. Иначе — можно незаслуженно обидеть ее, а вместе — и всю семью.
Впрочем, Лев Павлович Карабаев без всякого принуждения к тому целиком отдал сейчас свои мысли предстоящей встрече: в его любви к семье была, как сам объяснял, не только здоровая биологическая тяга, но и то, что называл чувством «необходимой связи с вечностью». Этой связью были его, карабаевские, дети. Если бы их не было или, боже упаси, он потерял бы их, — мир стал бы наполовину уже, короче, темней: словно кто-то выколрл бы Льву Павловичу один его глаз.
И сейчас он думал о детях. «Калмыков… так, так…» — вновь повторил он про себя эту фамилию и, вспомнив, знал уже, почему вспомнил. Софья Даниловна писала: «…А у Ирки нашей роман. К ней неравнодушен один здешний гимназист-восьмиклассник, по фамилии Калмыков… Я не придаю пока особого значения…»
«Так, так… Ириша, — ах ты, дочка взросленькая, — любовь?.. Ну, ну, — посмотрим твоего уездного Ромео… посмотрим, Иринушка! Уж от отца скрывать нечего… А Юрка тоже, наверно, на гимназической парте перочинным ножиком имя своей Джульетты вырезывает? Любовь…»
Лев Павлович улыбнулся долгой, добродушной улыбкой.
Мир, Россия, жизнь, желания — все покорно сбежалось в один — вставший перед Глазами и мыслью — светящийся приветливо фокус; все, раздробившись неожиданно, уместилось в нем.
Этой точкой, вобравшей в себя все отраженное и преломленное в сознании Льва Павловича Карабаева, была теперь семья.
Точка была теплой и мягкой.
— Въезжаем в город, — прервал молчание студент и отогнул, ворот шубы.
Лев Павлович высунулся из саней.
На углу какой-то домохозяин зажигал у ворот свой керосиновый фонарь.