Алексей Югов - Шатровы
И вот опять погребенное это домогательство «отрыгнуло»! Смагин не жалел денег: его поверенный месяцами жил в столице. Ходили слухи, что уж нашли «тропку» к самому Распутину и, чего доброго, вот-вот из министерства путей сообщения может изойти указ: Тобол и выше Кургана судоходен; мельники пусть сносят свои плотины, а либо сооружают проходы для пропуска грузовых судов.
В конце концов Анатолий Витальевич сдавался на уговоры Шатрова: да, пожалуй, целесообразно будет съездить в Питер! Тут он блаженно закрывал глаза:
— Ах, Мариинка… Александринка! Юность, юность золотая… Петербурженки! И — Вы меня простите, Арсений Тихонович, вы, я знаю, фанатик Сибири… Я преклоняюсь, конечно… Но… только петербуржец меня поймет, только петербуржец! И говорят, старуха Кшесинская все еще хороша в «Жизели»!
Музыка, разноголосый веселый говор, шум, смех, — нет, в этом году день «благоверныя княгини российской Ольги» у Шатровых справляют на славу! Вихрь вальса, эта зачаровывающая зыбь, колдовское кружение втягивало и втягивало одну пару за другой.
Вот насмелился подойти к Верочке Сычовой Костя Ермаков. Неуклюже склонил перед нею голову — светлая чуприна закрыла румяное лицо — и ждал, застыв в полупоклоне, с кукольно опущенными руками.
Веруха прыснула было, но тотчас же опасливо прикусила губу и взглянула на мать — жалостно, просительно. Та благосклонно и важно покивала головой:
— Пройдись, пройдись, деточка. А то что же сидеть-то буканушкой! Я и сама в молодые-то годы была охотница до вальсов: чинный танец, благородный, ничего не скажешь! Не то, что нынешние эти… как их… выплясеньки: весь-то выломается он перед нею, да и она перед ним не лучше — аж глядеть на них жалость берет!
Володя Шатров звонко оглашает названия сменяемых вальсов: тут и «Осенние мечты», и «Осенний сон», и «Над волнами», и «Амурские волны», и опять, и опять — «В последний раз, по просьбам публики!» — кричит весело Гуреев — неувядаемое «На сопках Маньчжурии».
Упоенно кружатся Костя и Вера.
Волостной калиновский писарь, Кедров Матвей Матвеевич, поднял с места истомную, отучневшую красавицу попадью, жену отца Василия, раскормленную сорокалетнюю блондинку со стыдливой полуулыбкой на алых, тугих губах, синеглазую и немногословную: слова ей нередко и чудесно заменял какой-то особый, ее смешок, затаенно-благозвучный, но негромкий, и вдруг прерываемый. Этот ее смех казался собеседнику исполненным глубокого значения, почти таинственным, а она попросту прикрывала им свою застенчивость и отсутствие находчивости.
Кедров — еще не старый, лет сорока, но уж сутуловатый и с легкой проседью в лохмах каштановых волос, ниспадающих на лоб. Очки в тонкой дешевенькой оправе. Косоворотка, пиджачок. Рыжеватая бородка — тупым клинышком. Он вдовец, бездетен и все не женится. И его сильно осуждают и в самой Калиновке, и в других селах, — а невест-то нынче хоть отбавляй! И жалование-то у него хорошее, никак рублей семьдесят пять — восемьдесят. Волостной писарь, легко сказать; мало ли еще доходов может быть на такой должности: теперь-то, в военное время, когда призывы, да комиссии разные, да отсрочки, да пособия солдаткам! А только не тот человек! Напротив, слыхать: свои последние деньжонки кое-каким солдатским семействам, из бедных да многодетных, раздает, — ну, это его дело: «Филарет Милостивый»! — этак его лавочник местный прозвал.
Танцует Кедров превосходно. Только вид у него при этом уж слишком какой-то озабоченный. Против попадьи Лидии он кажется подростком. Она идет в танце властно и прямо, откинув голову, а он — чуть согнувшись: от чрезмерного старания соблюдать должную дистанцию между собою и своей дамой.
Когда он искусной глиссадою подвел Лидию как раз к ее креслу и опустил, и поклонился, да еще и ручку поцеловал, его наградили восхищенными возгласами и рукоплесканиями. Никто не ожидал от него такой прыти. А Шатров, тоже слегка похлопав ему, сказал:
— Ну, знаешь ли, Матвей Матвеевич, давненько мы знакомы с тобой, а этих талантов я за тобою и не подозревал. Да тебе не волостным писарем быть, а учителем танцев! И где ты так преуспел, в своем волостном правлении сидя, эдакой домосед!
Писарь весело сверкнул глазами поверх очков, рассмеялся и отвечал:
— А я, видишь ли, Арсений Тихонович, подражал английскому философу Юму. Тот тоже домосед был. А ему приходилось на королевских балах танцевать — менуэты там всякие. Что тут делать? Думал, думал, да и вычертил у себя на паркете все кривые, которые танцоры ногами выделывают на полу. Так по этим кривым и постиг. Лучшим танцором стал при дворе…
— Ах ты, Юм!.. Теперь так тебя и стану звать Юм. — Шатров расхохотался.
И еще одна пара кружилась, неторопливо, зная, что ею любуются: здешний лесничий Куриленков со своей молодой лесничихой, с Еленой Федоровной.
«Лесной барин» — звали его мужики. И боялись, и ненавидели в нем беспощадного к ним, рачительного лишь для казны, хозяина неисследимого казенного бора.
Прелестна была лесничиха. Шутил привычно: «Елочка. А я лесничий. На Тоболе у нас всё сосны и сосны — елей нету. Вот я и выписал себе елочку-волжаночку, пересадил. И подождите годок-другой — разведем целый ельничек. Акклиматизируется!»
Женился на ней Куриленков, будучи вдовцом. Было ему тогда лет тридцать пять. Она — едва успела окончить гимназию. И зачем только она шла за него? Был он и груб, и суров, и прижимист. Жесткое, «оренбургско-казачье» лицо было у него. Бритое, с подстриженной щеточкой рыжих усов. Глаза — с хитринкой, прищурые, в густых лапках мелких морщинок. С папиросой не расставался, то и дело посасывая ее, полупотухшую, перебрасывал из одного угла рта в другой. Разговаривал через папироску, почти не разжимая рта. Особенно за картами. Картежник был завзятый. И выпивоха.
Помощники — лесники, объездчики — эти перед ним просто трепетали. Был службист. А мужики — те говаривали: «Не дай господь с им дело иметь, с господином лесничим, с Куриленковым. Видно, на то лесничему и лес дан, чтобы мужики голели!»
В него стреляли.
Только одному Шатрову признался он, что ненавидит казенную службу, тяготится ею. А когда сдружились, то сперва в полушутку, а потом и всерьез, стал просить Шатрова, чтобы тот взял его в компаньоны: «Завидую вам — не богатству вашему, а тому, что сами вы себе господин и владыка: и никакого черта над вами. Я, в сущности, не по той дороге пошел: всю жизнь мечтал быть предпринимателем, промышленником. Так сложилось: кишка тонка! Возьмите, не раскаетесь: я — человек дела. У меня — и хватка, и нюх. А в честности моей вы, я думаю, не усомнитесь!»
И Шатров уступил наконец его просьбам и домогательствам. Однажды он предложил ему войти в пай по вновь купленной отдаленной мельнице, в Казачьей степи, на том же самом Тоболе. Мельница эта была разорена бесхозяйственностью и ежегодными промоями. И Шатров подумал, что если обучить лесничего основам плотинного дела, то вскоре будет кем замениться на этой мельничонке. Она ему, собственно, была и не нужна, а покупал он ее, чтобы там не уселся какой-нибудь конкурент, и покупал больше само место, чтобы соорудить там крупчатку.
Лесничий призадумался: если он станет совладельцем частного предприятия, то его уволят со службы. Как же быть? И выход был найден: на имя жены! Он тотчас же заставил ее съездить к маме, в Самару, и вытребовать свою часть наследства: что-то около десяти тысяч рублей. Так Елена Федоровна сделалась совладелицей мельницы.
Лесничий был счастлив. Его любимой шуткой отныне стало называть жену мельничихой: «Ну, моя мельничиха, ты что-то засиделась в своем бору! Не пора ли съездить на свою меленку, похозяйничать там, навести порядок кассовые книги проверить? Плотинному делу поучиться?»
К Шатрову он стал питать чувства, близкие к нежности. Был почтителен с ним сыновне. Угождал во всем. Для шатровских плотин и построек отныне отводились заповедные, лучшие деляны в бору, недоступные для других.
Шатров отвечал ему еще большими заботами. Он посоветовал ему для увеличения доходов завести хорошее стадо удоистых коров и через то стать крупнейшим молокосдатчиком на его, шатровский, маслодельный завод. А выпас, да и сено в бору для него, лесничего, ничего не будет стоить!
И выдал ему деньги для покупки коров.
А на компанейской мельнице дела шли прекрасно. Помолы повысились многократ. Отношения с казаками, народом своенравным и неподатливым, Шатров наладил. Захирелая мельница быстро стала доходной. Лесничий как-то признался Шатрову, что его доля мельничной выручки почти втрое превышает его казенное жалованье.
И вдруг, совсем неожиданно для Шатрова, лесничий предлагает ему, чтобы тот и вторую половину мельницы продал ему: в рассрочку. Арсений Тихонович нахмурился. Уж язвительное, насмешливое слово вот-вот было на устах. Сдержался. Зато ответил ему с полной откровенностью: