Бурсак в седле - Валерий Дмитриевич Поволяев
Калмыков, которого так хотели убрать партизаны, не пострадал нисколько: приехав домой, он гоголем прошелся перед зеркалом и неожиданно показал собственному изображению фигу:
— Вот вам!
На следующий день на собрании хабаровских толстосумов он заявил, что «старое казачество прогнило, оно доживает свой век, казаки создаются историей, а не классовой и партизанской борьбой».
На этой встрече Калмыков сделал другое важное заявление.
— Я намерен, — сказал он, — создать новое дальневосточное казачество, которое будет сильнее, честнее, эффективнее нынешнего казачества. Нынешнего, почитай, уже нет, его съело время и враги.
Заявление было серьезным. Его опубликовали многие газеты не только в Хабаровске, но и во Владивостоке.
Казаки, не зная, как на это реагировать, ёжились, кряхтели и говорили, что атаман преследует какие-то личные цели, а вот какие именно — непонятно.
— Ничего подобного! — узнав об этом, воскликнул Калмыков. — Нет у меня никаких личных корыстных путей, мне ничего не надо — ни власти, ни положения, ни чинов, ни орденов — ни-че-го!
Аня Помазкова вошла в крохотную, жарко натопленную комнатенку на конспиративной квартире. Аня захлебывалась слезами. Такое невозможно увидеть даже в дурном сне, не только на яву…
В комнате она находилась одна. Окно было покрыто инеем, сквозь который ничего не было видно.
Во второй половине дня Аня забылась, свалилась на самодельную деревянную кушетку и заснула.
Сон ее был горьким.
На следующий день Ани уже не было в Хабаровске. Куда она исчезла, в какой угол забилась, не знал никто — ни местные подпольщики, ни партизаны, ни усатые мужики из калмыковской контрразведки, ни связные, которые зачастили в Хабаровск из Владивостока и Благовещенска…
Зимой атаман Калмыков отличился — окружил в Хабаровске местное отделение Госбанка и забрался в святая святых его — в подвал, где хранилось золото.
Деловито осмотрев ящики с драгоценным металлом, атаман стянул с руки кожаную перчатку, командно махнул ею:
— Выносите все!
Перед ним возник крохотный, с тощими волосами, наползавшими на уши, очень похожий на старого лесного гнома сторож.
— А что я скажу своему начальству? — дрожащим голосом спросил он.
— Ты кто? — жестко сощурившись, поинтересовался Калмыков.
— Хранитель золота.
— Никогда не слышал о такой должности. И чего же ты, дед, хочешь?
— Чтобы выдали мне на руки документ о том, что вы забрали в банке золото.
Атаман усмехнулся.
— Однако ты смелый, дед. А если я возьму да снесу тебе шашкой голову?
— Зачем? — наивно полюбопытствовал дед.
— Чтобы ты не задавал глупых вопросов.
Гном потупил голову, хотя и не понял, в какой опасности находится. Калмыков усмехнулся вторично и пальцем подозвал к себе Куренева.
— Гриня, подь-ка сюда!
Ординарец поспешно подскочил к атаману.
— Нарисуй этому деду бумажку, которую он просит.
— За вашей подписью, Иван Павлыч? — деловито осведомился Куренев.
— За своей. Как офицер Уссурийского казачьего войска, — Калмыков щелкнул ногтем по Грининому погону, украшенному форсистой серебряной звездочкой.
На Гринином лице собрались озабоченные морщины, он приложил ладонь к виску.
— Есть нарисовать бумажку!
Атаман почистил банк основательно — взял все ценное, что в нем было. Гриня Куренев крупными корявыми буквами начертал на листе бумаги расписку и вручил ее трясшемуся от страха и обиды гному.
Сколько золота взял атаман, точно неведомо, только через некоторое время, уходя в Китай, он тайно передал японцам на сохранение тридцать восемь пудов золота и свои ценные вещи — личные, как он подчеркнул, пожимая руку представителю японского штаба.
Так это золото у японцев и осталось, украл его у России Иван Павлович Калмыков.
Положение атамана становилось все хуже и хуже — лупили его в хвост и в гриву. Красные партизаны вышибали калмыковцев из деревень; карательные отряды, которые посылал атаман, заманивали в ловушки и уничтожали.
Черный дым стелился над хабаровской землей, вдоль дорог валялись трупы людей, угодивших в чудовищную молотилку войны.
В морозный ветреный день тринадцатого февраля 1920 года Калмыков под звуки винтовочной стрельбы, раздававшиеся в Хабаровске с трех сторон — северной, восточной и западной, именно здесь партизаны давили особенно сильно, — вместе со своим отрядом покинул город.
На окраине Хабаровска он остановил коня и, глянув на черный дым, поднимавшийся над крышами домов, ладонью вытер слезы, неожиданно проступившие на глазах, пробормотал тихо, глухо, пытаясь побороть внезапно возникшую тоску:
— Ничего-о, мы сюда еще вернемся… Мы сюда обязательно вернемся!
В следующее мгновение он согнулся в седле, сделавшись похожим на усохшего, здорово помятого жизнью старика. Таким атамана Калмыкова его сподвижники еще не видели.
Отряд прошел рысью километра три, и на него напали партизаны: Шевченко не хотел пропускать Калмыкова к китайской границе…
Часть третья
Отряд Калмыкова, ежедневно отбиваясь от партизан, теряя людей, уходил на юг по реке Уссуре. Лед на реке был крепкий, толстый; в некоторых местах голубовато-серые пласты приросли ко дну, и вода с пушечным грохотом взламывала лед, выхлестывала на поверхность, быстро там застывала.
Морозы в феврале бывают в этих краях жестокие; случается, даже птицу сшибают на лету — вместо шустрой живой пичуги на землю падает твердый камень голыш, а ветры бывают более жестокие, чем морозы. Ветры на открытых местах выбивали казаков из седла.
Двое казаков у Калмыкова неудачно вылетели из седел, покалечились: один незадачливый всадник сломал ногу, другой — ключицу.
— Дуракам закон не писан, — сурово молвил атаман и велел оставить их в ближайшей деревне — пусть отлеживаются, лечат свои переломы.
— Братцы, возьмите нас с собою, — начали канючить покалеченные казаки, — мы вам в тягость не будем.
— На обратном пути, когда будем возвращаться в Хабаровск, — пообещал атаман.
Границу переходили розовым морозным вечером.
Ветер, словно бы отдавая дань происходящему, осознавая важность момента, стих, — лишь на льду реки взбивал небольшие снежные фонтанчики, перемещал их с места на место, дразнил ворон, видевших в этой игре ветра что-то мистическое. На небе нарисовались пушистые красные полосы; зловеще-нарядные, они вышибали из глаз слезы и рождали невольную тоску.
Всадники выстроились на высоком берегу реки под толстенными старыми соснами, распухшими от болевых наростов и опухолей.
Калмыков проехался на коне вдоль строя, остановился на правом фланге. Потом неуклюже, словно бы у него не сгибалась шея, поклонился строю.
— Казаки! — произнес он хрипло, негромко. Чтобы говорить громко, не хватало сил, в горле у него что-то булькало, клокотало, и атаман, пытаясь справиться с немотой, внезапно навалившейся на него, замолчал, потом заговорил вновь. — Казаки, — повторил он и опять замолчал.
Казаки потупились, завздыхали яростно — они чувствовали себя так же неважно, как и атаман,