Роже Мартен дю Гар - Семья Тибо.Том 1
Голос ей изменил. Она снова надолго замолчала. Потом проговорила:
— Ах, для Гирша человеческая жизнь ничего не стоит! А ведь он любил боя! И все же рука у него не дрогнула. Такой уж это был человек… Даже после этого случая он продолжал стоять на своем и обещал отдать свой будильник тому, кто достанет для меня хохлатую цаплю. Я воспротивилась. Он заставил меня замолчать; и знаешь, пришлось повиноваться… И в конце концов хохлатку я получила: один из носильщиков, негр, оказался удачливее боя. — Она уже улыбалась: — Я до сих пор храню хохолок этой цапли. Нынешней зимой носила его на плюшевой шляпке темно-бежевого цвета, — прелесть как было мило.
Антуан молчал.
— Ах, как тебя обедняет то, что ты никогда не бывал в тех краях! — воскликнула она, внезапно отшатнувшись от него.
Но она тут же раскаялась и снова взяла его под руку.
— Не обращай внимания, котик; в такие вечера, как сегодня, мне бывает так плохо. По-моему, меня даже немного лихорадит… Видишь ли, во Франции просто задыхаешься, жить по-настоящему можно только там! Если бы ты только знал, как свободно чувствуют себя белые среди чернокожих! Здесь даже и не предполагают, какой безграничной свободой мы там пользуемся! Никаких правил, никаких ограничений! Там нечего бояться мнения окружающих! Понимаешь? Да вряд ли ты это поймешь. Там ты вправе быть самим собой, всюду и всегда. Так же свободно себя чувствуешь перед всеми этими черными, как здесь перед своим псом. И в то же время ты живешь в семье чудесных существ, — какой у них такт, сколько чуткости, ты и представления не имеешь! Вокруг тебя веселые, молодые улыбающиеся лица, горящие глаза, угадывающие любое твое желание… Вот как сейчас помню… Тебе не надоело, котик?.. Помню, как однажды в самой глуши на привале, под вечер, Гирш разговаривал с вождем какого-то племени близ источника, куда женщины приходят за водой, как раз в это время. И вдруг мы увидели двух девочек, которые вдвоем несли большой бурдюк из козьей кожи. «Это мои дочки», — объяснил каид{82}. И ничего больше. Старик понял. И в тот же вечер край палатки, где я была вместе с Гиршем, бесшумно приподнялся: это были те самые девочки, и они улыбались… Повторяю тебе: малейшее желание… — произнесла она, молча сделав несколько шагов. — А вот еще кое-что вспомнилось. Знаешь, я как-то успокаиваюсь, когда кому-нибудь рассказываю обо всем этом!.. Так вот, мне вспомнилось… Дело было в Ломэ{83}, тоже в кинематографе. По вечерам там все ходят в кинематограф. Это просто терраса кафе — она ярко освещена, а кругом кусты в ящиках, но вот свет гаснет, начинается сеанс. Все потягивают прохладительные напитки. Представляешь себе картину? Европейцы-колонизаторы, одетые во все белое, полуосвещены отраженным светом от экрана; а позади в неслыханной синеве ночи под яркими звездами, — нигде в мире они так не сверкают, — стоят туземцы, юноши и девушки — такие красивые!., лица еле видны в темноте, глаза горят, как у кошек!.. Тебе даже и знака подавать не надо. Твой взгляд останавливается на одном из этих гладких лиц, глаза на миг встречаются… и все. Этого достаточно. Через несколько минут ты встаешь, идешь, даже не оборачиваясь, входишь в свой отель, где все двери нарочно не запираются… Я жила на втором этаже… Только успела я раздеться… кто-то царапается в ставню. Тушу свет, открываю — это он! Забрался по стене, словно ящерица, и, не произнеся ни слова, сбросил с себя бубу. Никогда мне этого не забыть. Губы у него были влажные, свежие, свежие…
«Черт возьми, — подумал Антуан. — Негр… и без предварительного медицинского осмотра…»
— А какая у них кожа! — продолжала Рашель. — Тонкая, как кожица плода! Все вы тут никакого понятия не имеете, что это такое! Атласная кожа, сухая и гладкая, будто ее только что натерли тальком; глянцевитая кожа — ни изъяна, ни шероховатости, ни влажности, и такая жаркая, но от внутреннего жара, понимаешь? Так сквозь шелковый рукав чувствуешь жар больного лихорадкой. Как будто теплое тело птицы под перьями!.. И когда смотришь на их кожу, там, на ярком африканском солнце, когда свет скользит по плечу или по бедру, то кажется, что на этом золотистом шелку появляется какое-то голубое сияние, — не могу я тебе толком объяснить, ну словно какой-то неосязаемый стальной налет, какой-то немеркнущий лунный отсвет… А какой у них взгляд! Ты, конечно, уже заметил, как ласковы их глаза? Белки какие-то конфетные, а зрачки так и шныряют… И потом… Не знаю, как выразиться… Там любовь совсем не то что у вас. Там это молчаливый акт, но акт священный и естественный. Именно естественный. И к нему не примешивается ничего рассудочного, ровно ничего и никогда. А охота за наслаждением, которая здесь ведется всегда так или иначе тайком, там узаконена, как сама жизнь, и так же, как жизнь, любовь там естественна и священна. Ты понимаешь меня, котик? Гирш всегда говорил: «В Европе вы получаете то, что заслужили. А этот край существует для нас — людей свободных». Ах, как он любит чернокожих! — И она расхохоталась. — Знаешь, как я это заметила в первый раз? Я тебе, кажется, уже рассказывала. Было это в ресторане в Бордо. Он сидел против меня. Мы болтали. Вдруг взгляд его нацелился на что-то позади меня, глаза его вмиг блеснули… так ярко блеснули, что я быстро обернулась, — что же я увидела? Около серванта появился негритенок лет пятнадцати, прекрасный, как принц: он нес вазу с апельсинами. — И она добавила приглушенным тоном: — Вполне вероятно, что именно в этот день меня и обуяло желание побывать там самой…
Некоторое время они шли молча.
— Моя мечта, — проговорила она вдруг, — в старости сделаться содержательницей дома свиданий… Да, да… Не возмущайся, такие дома бывают разного сорта; мне бы, разумеется, хотелось содержать приличный дом. Не хочу стариться среди стариков… Пусть вокруг меня живут существа молодые, с прекрасными молодыми телами, свободные, чувственные… Тебе это непонятно, котик?
Они подошли к бару Пакмель, и Антуан не ответил. Да он и не знал, что сказать. Странный был у Рашели житейский опыт, и это беспрестанно поражало его. Он чувствовал, как непохож он на нее, как привязан корнями к Франции, привязан своим буржуазным происхождением, работой, честолюбивыми замыслами, всем своим хорошо подготовленным будущим! Он отлично знал, какие цепи приковывают его, но ни на минуту не хотел их порвать; а ко всему, что любила Рашель и что было ему так чуждо в ней, он испытывал ту настороженную злобу, какую испытывает домашнее животное к дикому зверю, что бродит вокруг и угрожает безопасности жилья.
Только багряные полосы света на занавесях говорили, что за стеной заснувшего фасада, в баре, царит оживление. Вертящаяся дверь заскрипела, повернулась, впуская свежую струю воздуха в бар, где было жарко, пыльно и витали алкогольные пары.
Народу там было полно. Танцевали.
Рашель усмотрела невдалеке от гардероба свободный столик и, не успев сбросить с плеч манто, уже заказала зеленый шартрез с толченым льдом. И как только его принесли, зажала в губах две маленькие соломинки и словно замерла, положив локти на стол, опустив глаза.
— Взгрустнулось? — шепнул Антуан.
Не переставая тянуть шартрез, она на миг подняла глаза и улыбнулась ему — как могла веселее. Недалеко от них японец с детским личиком и ржавыми зубами, улыбаясь, с учтивым невниманием ощупывал могучие мускулы брюнетки, сидевшей возле него и бесстыдно вытянувшей руки на скатерти.
— Закажи-ка мне еще шартреза, такого же, хорошо? — проговорила Рашель, показывая на пустую рюмку.
Антуан почувствовал, как кто-то легко прикоснулся к его плечу.
— А я не сразу вас узнал, — произнес дружеский голос. — Значит, вы сбрили бороду?
Перед ними стоял Даниэль. Резкий свет люстры освещал его стройную, гибкую фигуру, безукоризненный овал его лица; в руках без перчаток он держал рекламку, сложенную веером, сжимая и разжимая ее, как пружину; он дерзко улыбался, вызывая в памяти образ молодого Давида, испытывающего свою пращу{84}.
Антуан, представляя его Рашели, вспомнил, как Даниэль бросил ему однажды: «Я поступил бы так же, как вы, лжец вы эдакий!» — но на этот раз воспоминание показалось ему не таким уж неприятным, и он был доволен, заметив, каким взглядом молодой человек, поцеловав руку Рашели и выпрямляясь, окинул поднятое к нему лицо, руки и шею, белизну которой оттенял бледно-розовый шелк корсажа.
Даниэль перевел глаза на Антуана, потом понимающе улыбнулся молодой женщине, как бы одобряя ее вкус.
— Да, в самом деле, так гораздо лучше, — заметил он.
— Так гораздо лучше, пока я жив, — согласился Антуан тоном студента-медика — заправского шутника. — Но если бы вам, как мне, пришлось иметь дело с трупами! Ведь дня через два…
Рашель стукнула рукой по столу, заставив его замолчать. Она часто забывала, что Антуан — врач. Она обернулась к нему и, пристально посмотрев на него, прошептала: