Евгений Салиас - На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
Единственно, что чувствовал он, было чувство непоколебимой, бурной ненависти к этому молодому офицеру, который смутил его семейное счастье. И в Барабине каждый день все росла страшная, сожигавшая его жажда мести.
Проскитавшись около недели по самым глухим местам Москвы, он наткнулся случайно на одного из обитателей «Разгуляя» и узнал от него, что в огромном доме, где помещается кабак, всякий может за несколько грошей найти пристанище, готовый стол и кров. Барабин тотчас же поместился в одной из маленьких горниц большого дома и здесь тотчас же стал обдумывать, как отомстить незнакомому гвардейскому офицеру. Через несколько дней Барабин достал денег через одного из друзей, узнал наверное имя своего врага и где он живет и, решившись окончательно на обдуманное со всех сторон убийство, нанял себе другую комнату около больших палат Воротынского.
Часто по целым часам, в сумерки и вечером, Барабин с большим ножом за пазухой терпеливо стоял или бродил около ворот и двора красивых палат, где весело, беззаботно, не чуя, конечно, никакой беды, жил молодой гвардейский офицер. Несколько раз проезжал мимо него Матвей и в тележках, и в колымагах, цугом и верхом, но удобного случая подойти к нему на подачу руки, чтобы ударить в самое сердце, не представлялось. А зря «портить дело» неудачей Барабин не хотел.
Наконец однажды, в безлунную и темную ночь, когда он был снова настороже, со двора палат Воротынского выехала маленькая тележка, запряженная красивою лошадью, и около молодого парня-кучера сидел офицер в красивом мундире, каких было, конечно, мало в Москве. Благодаря темноте, тележка, выехав из ворот, шагом двинулась по выбоинам немощеной улицы.
Барабин встрепенулся, ожил и, задыхаясь от нетерпения и какого-то дико-восторженного чувства, догнал тележку. В одно мгновенье ока он сзади вскочил в нее, ухватил офицера за ворот и сильной рукой, три раза взмахнув ножом, три раза воткнул его по самую рукоять в горло и грудь офицера.
Кучер вскрикнул, погнал лошадь, а Барабин, весь обрызганный кровью, соскочил с тележки и бросился бежать.
– Убил ли?! Убил ли?! Не ожил бы! – бормотал он как помешанный и бежал во весь дух, часто натыкаясь на прохожих и сбивая их с ног.
Тележка рысью вернулась во двор палат Воротынского. И известие, никому не понятное, подняло на ноги весь дом. Все выбежали, вынули окровавленного и уже мертвого офицера и внесли на руках в швейцарскую. Матвей, перепуганный, недоумевающий, тотчас спустился вниз. Никто не мог понять тайной причины случившегося несчастья; одно только было ясно, что убийца был не грабитель.
Барабин между тем, убежденный вполне, что убил хозяина палат, Матвея, несколько дней не показывался никуда из своей горницы в «Разгуляе». Он переменил свое окровавленное платье на другое, дешево купленное в доме по случаю, и рассылал своих разгуляевских приятелей разузнавать: ищут ли убийцу офицера с Остоженки и хорошо ли он зарезан. И Барабин узнал, что офицера действительно привезли на двор уже мертвого, с совершенно перерезанным горлом, а убийцу не разыскивают, потому что начальству не до того.
И Барабин чувствовал себя спокойнее – чувство мести было удовлетворено, не кипело в нем. Он знал, что между ним и женой нет теперь этого ненавистного человека. Он был почти счастлив от этой мысли. Однако убийца все-таки плохо спал ночи; раздраженному мозгу мерещился то маленький плачущий ребенок, который протягивал к нему руки, то красный офицер в золотом мундире и забрызганный кровью.
И после этих бессонных ночей Барабин скитался по Москве, встречая повсюду смерть, покойников, гробы за гробами.
Наконец однажды, усталый, измученный, он вернулся в свою горницу и почувствовал себя дурно. Наутро он уж едва двигался от страшного огня, который, казалось, горел во всем его существе и в особенности в голове.
Барабин не понимал, что с ним творится. Он видел, что это неожиданная болезнь, внезапная и сильная, но не мог отгадать причины ее. Погода была слишком жаркая, даже душная, чтобы можно было простудиться; лишнего он не только не съел, но даже за несколько последних дней питался одним черным хлебом и квасом. Наконец, вообще за всю свою жизнь он никогда ни разу не хворал и, как человек, не знавший хворостей, был перепуган теперь, чувствуя во всем теле что-то такое новое, ужасное, независимое от его воли, чего никогда за всю жизнь не ощущал в нем.
«Что ж это за хворость такая? – думал он. – И с чего это она проявилась вдруг? Удивительно!»
А вопрос этот, который задавал себе Барабин, задавала себе всякий день вся Москва, и умная, и глупая, и богатая, и бедная. Всякий простолюдин видел вокруг себя, во всех домах и на улицах десятки и сотни больных и покойников, глядел на целые вереницы гробов, на целые кладбища, вновь заселяемые мертвыми жильцами, и все-таки когда черед приходил самому ложиться в постель, то всякий заболевший удивлялся и, конечно, не думал, что с постели через два-три дня придется ложиться в гроб. Чума царствовала, и всякий боялся ее и часто, поневоле, поминал ее, покуда не заболевал сам. Тогда он будто удивительным чудом забывал о чуме и спрашивал себя:
«Что это за хворость? Чудное дело! Знать, зазнобился или съел чего лишнего».
Дворянство действовало совершенно наоборот. Малейшее нездоровье в себе принимало за чуму и тотчас начинало лечиться.
Разумеется, такой человек, как Варабин, не мог долго оставаться в неведении и сомнении. Он тотчас же обратился с вопросом к знахарю, которого встретил, потому что тот жил в том же доме Разгуляя. Тот осмотрел, расспросил Барабина и покачал головой.
– Что ж? Чего головой трясешь? – через силу усмехнулся Барабин.
– Чего? Вестимо. Все гниючка у всех, проклятая.
– Чума? – воскликнул Барабин.
– Там зови как хочешь, дело не в этом.
– Да ты врешь! – закричал Барабин, – врешь, тебе я говорю! Не возьмет меня твоя чума. Пускай других дураков подбирает! Не на того напала! – кричал Барабин вне себя.
Мгновенный испуг, вызванный словами знахаря, сменился у него злобой. Вдруг явился у него новый враг, с которым даже ножом разделаться нельзя.
– Чего ты кричишь? Я, что ли, тебе ее навязал? – заговорил знахарь. – Вестимое дело, живешь ты тут в горнице, в коридоре, где, поди, уж дюжины две человек, коли не все тридцать, перемерли. В горнице твоей допрежь тебя целая семья жила и вся вымерла. Да и платье – вот это самое, что на тебе, – с покойного писаря Ивана Карпыча. Ну, вот и рассуди сам. А мне что? – рассуждал знахарь лениво и усталым голосом.
Между тем Барабин, бледный, дрожащими руками проводил по лбу, по голове, которая горела как в огне.
«Неужто чума меня захватит и я умру! – думал он. – Да нет! Болесть-то где? Во мне, в теле! А кто же ему хозяин? Захочу, не помру… Хворать буду, а не помру! Моя воля…»
– Скажи ж мне, – выговорил он вслух, – платье, сказываешь ты, это самое, с чумного?
– При мне его раздевали, так как же не знать? Мы Карпыча, писаря-то, в гроб клали, а кто-то пожалел, что платье новенькое зря пропадет. А тут вошел ктой-то, кажись – расстрига, спрашивает: нет ли платья купить? Тут же мы и сторговались и денежки получили. Думали, он себе покупает. Ан вот, платье-то на тебе это самое… вот и пуговицу эту помню, мы на покойнике ее все застегнуть не могли, не сходилось. А на тебе, вишь, как сидит отлично, в самый раз!
– Так что ж, по-твоему, чума-то с кафтаном, что ли, ко мне от писаря перелезла? – злобно рассмеялся Барабин.
– Я, купец, человек темный, знаю только три, четыре припарочки сделать да десяточек микстурочек, а вот доктора, люди умные, ученые, сказывают, что самомалейшей тряпички довольно от чумного принять, чтоб захворать. Опять в храмах, сам знаешь, всякий день читают попы и увещевают с хворыми чумными не якшаться, пальцем не трогать, а пуще всего, Боже оборони, платье с них снимать да на себя надевать. Ну, прости, мне не время, у меня хворых страсть сколько. Хочешь, и тебе микстурку дам?
– Пошел ты к черту! – задумчиво выговорил Барабин и тихо направился в свою горницу.
«И здесь, в этом грязном чулане, – подумал он, оглядывая горницу, – вымерла, говорит, целая семья от чумы. Да если еще это платье уже в гробу лежало на чумном, то, пожалуй что, и впрямь чума во мне засела!»
И вдруг боязнь, самая ребяческая трусость с силой сказались в этом человеке. Ноги его подкосились; он сел на стул и застонал.
XXVI
Наутро Барабин едва двигался. За одну ночь он страшно исхудал и изменился лицом. За эту же ночь тело его покрылось темными, багровыми пятнами, и нестерпимую боль, как от раскаленного железа, чувствовал он от напухающего под мышкой громадного нарыва.
И тут только, в первый раз вспомнил Барабин Суконный двор и многих Алешек, и Павлушек, и Егорок, которые перемерли у него на глазах этою самою болезнью, которой тогда еще не дали имени. Сомнения не оставалось, и он был вполне и твердо убежден в том, что у него чума, и притом самая сильная. И человек этот вдруг спокойно, твердо придумал и решил тотчас исполнить истинно сатанинский план.