Проспер Мериме - Варфоломеевская ночь
Никогда еще, вероятно, не приходилось Безеру проявлять с такой поразительной силою все свои качества, как в этот момент, когда он стоял с насмешливой улыбкой перед этим морем голов и смотрел непоколебимым взором, полным презрения, на всю эту массу, жаждавшую его смерти. Его несокрушимое спокойствие очаровало даже меня. Удивление временно сменило мою ненависть к этому человеку. Мне трудно было допустить, чтобы не было капли добра в такой бесстрашной натуре. И не было лица в мире (кроме разве одного), которое заставило бы меня в этот момент оторвать свои глаза от него. Но это другое лицо было около него. Я схватил за руку Мари и указал на фигуру с обнаженной головой вправо от Безера.
Это был сам Луи — наш Луи де Паван. Но как он изменился с тех пор, как я его видел в последний раз веселым кавалером, пробежавшим по улицам Кайлю, улыбающимся мам и посылавшим рукою прощанье своей невесте! Рядом с Видамом он казался совсем малорослым. Лицо, которое я привык видеть веселым и добродушным, теперь было бледно и сурово. Его волосы, волнистые и немного темнее чем у Круазета, висели в беспорядке и были покрыты кровью, сочившейся из раны на голове. Шпаги у него не было; его платье было все разорвано и покрыто пылью. Его губы дрожали. Но он гордо держал голову и был полон достоинства; я задыхался и сердце мое было готово разорваться на части, когда увидел его таким, — всеми брошенного и безоружного. Я уверен, что Кит, увидав его теперь, с радостью умерла бы вместе с ним, и я благодарил Бога, что она его не видела.
Что же предпримет теперь Видам? Конечно, он не отдаст его на растерзание этой толпы. Нет, я был уверен, что он ни с кем не разделит своего мщения; гордость его не допустила бы этого. Неожиданно сомнения мои разрешились. Я увидел, что Безер как-то особенно махнул рукой и в тот же миг, с громким криком, небольшая кучка всадников, собравшаяся около нас, понеслась в атаку на толпу у другого конца площади. Их было не более десяти или двенадцати человек, но поощренные его взглядом, они летели с такой отвагой, как будто их была тысяча. Толпа дрогнула и побежала в сторону. С быстротою молнии всадники повернули и поскакали назад, разгоняя встречавшиеся им на пути группы, и опять очутились около нас с торжествующей улыбкою на возбужденных лицах.
Маневр был отлично выполнен, и Видам поспешил к нашему концу галереи. Его люди бежали вниз с глазами, горевшими воинственным огнем и хватали как попало лошадей. В суматохе я потерял из виду Луи, но вскоре заметил его, бледного и ошеломленного, сидящего на лошади позади одного из всадников. Перед каждым из нас также вскочило по человеку, которые ничем не выразили своего удивления при виде нас. Да и не было времени для расспросов. Толпа, оправившаяся от первой атаки, все увеличивалась, и раздражение ее, особенно после удавшейся уловки Безера и в виду нашего отступления, — росло с каждой секундой.
Нас было менее сорока человек; к тому же на некоторых лошадях сидело по двое. Безер окинул быстрым взглядом свой отряд и глаза его остановились на нас. Он отдал какое-то приказание своему лейтенанту. Тот дал шпоры лошади, великолепному серой масти коню, не хуже чем у самого Безера, и подскакав к Круазету, ловко перетащил его к себе на седло. Я не понял цели этого. Но, увидев, что Круазет уселся позади Блеза Бюре (это был он), отчасти успокоился. Мы тотчас же тронулись и стали пробиваться сквозь толпу.
Я не могу рассказать, что было далее. Я видел только движение испуганных лошадей, мы были в самой середине отряда всадников, раскачивающихся в седлах; по временам мелькали по сторонам ряды бледных, озлобленных лиц, дико размахивавших руками. Раз я увидел, оглянувшись назад, что лошадь Видама о что-то споткнулась в толпе и упала на передние ноги, но неимоверным усилием он поднял ее и продолжал путь. В другой раз, минуту спустя, лошади ехавших по правую сторону от меня метнулись в сторону, и я увидел зрелище, которое не забуду во всю мою жизнь.
Это был труп коадъютора, лежавший лицом кверху; глаза его были открыты, зубы стиснуты в последней судороге. На нем лежало распростертое тело молодой женщины с золотистыми волосами. Я не знал, был ли это также труп, или живое тело; но вытянутая рука точно закостенела, а кроме того, через нее, вероятно, прошла толпа при своем бегстве во время первой атаки кавалеристов Безера. Впрочем, в течение того краткого времени, когда моя лошадь метнулась в сторону, я не заметил, чтобы ее тело было изуродовано. И я с ужасом признал в ней женщину, еще недавно снабдившую меня условными знаками, которые и до сих пор были на моем платье; на боку у меня висела та самая шпага, которую я получил от нее при прощании. Мне вспомнились при этом гордые слова, сказанные монахом в ее присутствии несколько часов тому назад: «Нет человека в Париже, который бы осмелился пойти против меня в эту ночь».
И что же? Рука его теперь была одинаково бессильна, как на добро, так и на зло. Мозг его бездействовал и повелительный голос замолк навеки. Его постигло справедливое возмездие. Служитель церкви погиб насильственной смертью от того же меча, который обнажил. Отверженный им крест сокрушил его. Все замыслы и планы его погибли вместе с ним.
Я был до того потрясен всем виденным, что пришел в себя только тогда, когда мы уже оставили за собой толпу и с грохотом проезжали по какой-то мощеной улице, уже не встречая дальнейшей задержки. Теперь меня обуревали сомнения, куда мы едем — уж не в дом ли Безера. Сердце мое сжалось при этой мысли. Но прежде чем я мог остановиться на каком-нибудь предположении, мы приблизились к каким-то массивным воротам, с большими круглыми башнями по сторонам. Вся наша кавалькада в беспорядке остановилась в узком проезде, между тем как Безер обменялся несколькими словами с начальником стражи. Последовал перерыв в несколько минут; потом тяжелые ворота медленно открылись, и мы, по двое, проехали под их сводом. Куда вели эти ворота, — в крепость, тюрьму или замок, — я оставался на этот счет в полном недоумении.
Мы выехали на открытую площадку — грязную, заваленную всяким мусором, с глубокими по ней колеями в разных направлениях и с полуразваливающимися шалашами и домишками, раскиданными по ее окраинам. Но за нею, когда мы быстро переехали ее… О милосердное небо!., перед нами открылась картина сельской природы.
Я никогда не забуду того облегчения, которое я почувствовал при этом. Я смотрел на мирную картину, освещенную солнцем, и едва верил своим глазам. Я вдыхал всеми легкими свежий воздух в каком-то радостном восторге, я подбросил вверх мою шпагу, между тем как окружающие меня суровые лица только усмехались, глядя на безумные проявления моей радости.
Я повернул голову и бросил взгляд на Париж; густой дым висел над его башнями и крышами; но мне казалось, что его окутывало какое-то адское облако. В ушах моих еще звучали крики, вопли, проклятия, сопровождающие смерть. В действительности до меня доносился глухой шум пальбы близ Лувра и трезвон колоколов. Мы встречали по дорогам и деревням группы поселян, привлеченных этим явлением. Они обращались с робкими вопросами к более добродушным из нашей группы, доказывая, что молва об ужасах, творившихся в городе, уже распространилась по окрестности. Я узнал потом, что ключи от городских ворот с вечера были отправлены к королю и что за исключением герцога Гиза, выехавшего в восемь часов в погоню за Монгомери и некоторыми протестантами (оставшимися, к их счастью, в Сент-Жерменском предместье), никто до нас еще не оставлял города.
Говоря о нашем отъезде, я должен упомянуть о тех чудовищных делах, которые совершались в Париже в течение этого и нескольких последующих дней и составляли стыд Франции в паше время, заставляя краснеть каждого порядочного француза даже при восшествии на престол покойного Генриха IV. Меня спрашивают иногда, как свидетеля, что я думаю об этом; и я отвечаю, что в этом деле виновата не одна наша родина. Вместе с королевой Екатериной де Медичи к нам было завезено сорок лет тому назад нечто неуловимое, но весьма сильное — дух жестокости и предательства. В Италии это свойство повело к печальным последствиям. Но привитый к более отважному характеру француза, к его северной воинственности — этот дух интриги сказался в еще более ужасных делах. В течение некоторого времени, пока он не вывелся сам собою, влияние его было истинным бедствием для Франции. Два герцога Гиз (Франциск и Генрих), кардинал де Гиз, принц Конде, адмирал Колиньи, король Генрих III, — все эти выдающиеся люди погибли под ножом убийц, в течение двадцати пяти лет с небольшим, не говоря уже о принце Оранском и Великом Генрихе.
Следует заметить при том, что большинство людей, участвовавших в этом деле, не вышли из первой молодости. Королем, конечно, прежде всего подчиненным своей матери, управляли при этом мальчики, едва кончившие свое ученье. Это были молодые, горячие головы, безрассудные молодые дворяне, готовые на всякое отчаянное дело, не думая о последствиях. Из четырех французов, игравших главные роли в этом деле, королю было двадцать два; его брату только двадцать; герцогу Гизу — двадцать один. Только маршал де Паван был один между ними зрелого возраста. Что касается до других заговорщиков, — королевы-матери, Реца, Невера и Бирига, то они были итальянцы, и пусть Италия отвечает за них, если Флоренция, Мантуа и Милан согласны поднять брошенную им перчатку.