Владислав Бахревский - Смута
Вор подошел ближе, наклонился, поцеловал жену в живот.
– Я исполню твою волю. Я сам ищу случая, чтоб ссора кончилась красивым, прочным миром.
Удача, удалившаяся от Вора, совершила круг и возвратилась.
В Мещевске появился польский отряд пана Чаплинского.
С Бутурлиным и Михневым Вор посетил темницу князя Урусова. Князь лежал на соломе.
– Полдень, а ты почиваешь, – сказал Вор.
Урусов молчал. Вор снял с пояса свою саблю и вложил в руки князя.
– Пришли враги, ступай убей их.
Урусов молча поклонился государю.
Отряд братьев Урусовых сразился с отрядом Чаплинского в заснеженном поле. Гусары были тяжелы, кони вязли в снегу. Татары налетали и отступали, по-волчьи растерзав отряд. Раненого Чаплинского привезли в Калугу. Вор ликовал.
– Вот моя первая ласточка Сигизмунду.
97На пиру в честь героев царь жаловал братьев Урусовых чашами, подарил им по лисьей шубе, поцеловал в губы и Урак-мурзу и Зорбек-мурзу.
– Поедемте завтра на охоту! – предложил он своим героям.
– На зайцев? – спросил Урак-мурза.
– На зайцев.
Утром, еще не протрезвев от вчерашнего возлияния, царь и впрямь отправился на охоту, взяв с собой всю татарскую дворцовую охрану – триста ногайцев. Выказывал доверие.
В санях Вора были меды и водка. На ходу подзывал к своим саням охранников, потчевал сладким и горьким из своих рук.
– Тиамат! – выкрикивал Вор. – Аграт Бат-Махлат, Наама! Бен-Темальон, Руах Церада… Эй, Урусов! Уракмурза! Ты хоть знаешь, кто перед тобою? Адам Кадмон! Не знаешь такого? Вы все – тьма. Ничто! Скажи мне, какое число нынче?
– Одиннадцатое декабря, ваше величество.
– Одиннадцатое… Один и один. Одиннадцать – это число возмущения, Урак-мурза, князь Урусов. Слепая сила Агриппы. Это борьба с законом, это грех. Вот что такое число одиннадцать. А потому пускайте зайцев.
Зайцев, приготовленных для охоты, везли в клетках. Их пускали у самых саней Вора.
Собаки разрывали зайцев на куски, Вор пил водку и смеялся.
Вдруг он поднял глаза и встретился с глазами Урусова.
– Конец тебе, – сказал Урусов.
Резко согнувшись в седле, ударил саблей, целя по шее.
Вор изумился, увернулся, сабля прорубила ворот шубы и ранила плечо.
– Дерьмо! – крикнул Вор. – Дерь… – Но тут свистнула сабелька Зорбек-мурзы, и голова, запнувшись на полуслове, слетела с плеч и упала Вору в ноги. Татары накинулись на русских слуг, рубили, раздевали, выпрягали лошадей.
И один только приотставший от дурной этой охоты шут Кошелев успел ускакать в Калугу.
Марина Юрьевна парила ноги.
Быстро вошла Казановская.
– Ваше величество, несчастье…
– Его? Совсем?
– Совсем.
То ли черное полотнище, то ли крылья летучих мышей хлестали Марину Юрьевну по лицу. Она бросилась вон из замка, босая, с непокрытой головой, в расстегнутом халате. Она кричала неведомое ей слово:
– Гхимель! – и рвала волосы.
Выхватила у подбежавшего к ней казака нож, ударила себе в грудь.
Ее отнесли в покои. Промыли рану, которая оказалась неглубокой.
Привезли тело Вора. Гроб поставили в соборе.
Марина Юрьевна очнулась, попросила, чтоб ее одели. Она пришла в храм, постояла у гроба, глядя на голову.
Вдруг побежала, схватила факел, кричала на людей, тыча в них пламенем:
– Убейте татар! Убейте всех! Что вы стоите? Я, царица ваша, поругана! – Она рвала на себе одежду, рвала волосы, совала вырванные пряди в руки перепуганных калужан. – Вот все, что могу дать, – убейте! Отомстите!
Ее перехватили, увели.
Но резня началась. Казаки Заруцкого врывались в дома, где жили татары, убивали старых и малых. Горожане, пораженные кровавым поветрием, кинулись резать поляков. Один Шаховской не потерял головы. Вывел солдат на улицы города, усмирял озверевших людей.
Утром в городе власть была у Трубецкого. Возле покоев Марины Юрьевны поставили стражу.
Ночью воровские бояре имели совет. Решили присягнуть королевичу Владиславу. Казаки и Заруцкий объявили себя сторонниками Марины Юрьевны. До стычек дело не дошло, потому что к городу подходил Сапега. Ворота ему не открыли, но Калуга признала над собой власть королевича.
В последний декабрьский день к Сапеге пришел крестьянин, принес свечу от Марины Юрьевны. Воск растопили и нашли письмо.
«Ваша милость, ясновельможный пан! – кричали скорые, острые, как ножи, буквы. – Освободите! Освободите, ради бога! Мне осталось жить всего две недели! Вы пользуетесь доброй славой: сделайте и это. Спасите меня, спасите! Бог будет Вам вечной наградой».
Сапега не ответил на письмо. Ушел к Перемышлю.
98Марине Юрьевне открылось во сне: умрет в родах.
Она не желала жизни. Не хотела думать о младенце.
Шляхтянка, жительница роскошных палат, царица величайшей страны, осыпанная драгоценностями.
Таборная царица. Царица Калужская…
Вдруг она поняла, что у нее не было никого на белом свете ближе Вора, который упокоился под плитами собора…
Отец и мать отступились от нее, она отступилась от них… Польша ей ненавистна, а сама она ненавистна России. Проклята татарами, проклята русскими. Множество раз, множеством голосов. И ни один голос во всем мире не заступится за нее.
Она ошиблась. Она услышала этот голос. Тоненький, вздрагивающий, как паутинка на ветру, голос ее дитяти…
– Кто? – спросила она, погружаясь в сон.
– Царевич, – ответили ей.
– Иван, – сказала она твердо. – Пусть будет в деда.
И не ужаснулась лжи, слетевшей с ее губ на головку единственного родного ей человечка.
Бесстыдная молва нарекла невинного младенца Воренком.
Патриарх Гермоген
1Рождественский мороз алмазный. Воздух светился и блистал. Патриарх Гермоген, ожидая птиц, радовался красному дню.
Первыми явились голуби.
Гермоген, черпая из сумы полной горстью, метал просо на притоптанный снег.
– Птицу Господь зернышком согревает. Грейтесь, милые! От вашего тепла теплее небу.
Птицы летели из-под куполов кремлевских храмов, из-под высоких теремных крыш: воробьи, снегири, синички и уж только потом галки, вороны.
Краем глаза Гермоген увидел почтительно замершего инока – подошел как в шапке-невидимке.
– Слушаю тебя, Исавр.
– Владыко, бояре пожаловали.
Патриарха ожидал сам Федор Иванович Мстиславский – первый в Семибоярщине, кривой коршун Михаил Глебыч Салтыков, хромой Иван Никитич Романов да Федор Андронов, этот душой крив и хром.
– Святой владыко, дело к тебе не больно хитрое, – дружески сказал Салтыков. – Поставь подпись на грамотах. Одну посылаем Прокопию Ляпунову, чтоб унялся. Заскучал по Тушину, новый рокош заводит.
– Чего заводит? – Гермоген приставил ладонь к уху.
– Рокош.
– Прости, Михаил Глебович, я человек русский. Ты со мной по-русски говори.
– Смуту заводит, гиль, разбой… А другую грамоту мы написали его величеству королю Сигизмунду, чтоб скорей сына своего королевича Владислава присылал. Третья грамота к послам нашим, к Филарету, к Голицыну, – пусть без упрямства во всем положатся на милость короля.
Ряса на Гермогене была домашняя, лицом казался прост и ответил просто:
– Если королевич окрестится в греческую веру да если литовские люди выйдут из Москвы, я всем камилавкам и митрам накажу писать к королю, чтоб дал нам Владислава. Полагаться же на королевскую милость, да еще во всем – значит короля желать на царстве, не королевича. Не стану таких грамот подписывать. В чем Ляпунова-то увещевать? Он хочет хорошего – избавить Москву от Литвы. Нынче вся Русская земля плену Москвы печалуется. Даст Бог, скоро все будут здесь с мечом, рязанцы и казанцы.
– Не патриарх, а казак! Не о мире, не о покое печешься – крови жаждешь. Смотри, сам же кровью и умоешься. На твое место охотники найдутся.
– Охотника сыщете. Нашел же Отрепьев тайного латинянина Игнатия – нерусского, правда! Да только я со своего места живым не уйду. Не оставлю моего стада, когда вокруг волки.
– Это мы, что ли, волки? – Салтыков подскочил к патриарху, чуть не грудь в грудь. – Больно расхрабрился ты, Гермогенище. Забыл, как Иова из патриархов низвергли? Ты еще возмечтаешь о покое Иова.
– Может, и возмечтаю. Но Бог со мной, ни веры, ни Отечества не предам за атласную шубу.
– Старый хрыч! – Салтыков выхватил из-за пояса нож, замахнулся на патриарха.
Гермоген не отступил, не вздрогнул.
– На твой нож у меня крест святой, – сказал негромко, но так, словно в саван завернул. – Будь ты проклят, Михаил, от нашего смирения в сем веке и в веках!
У Салтыкова рука с ножом снова дернулась, но Андронов взял приятеля за плечи, потянул к дверям. Мстиславский с Романовым тоже поспешили с глаз долой, но грозный старец остановил их:
– Опомнитесь, бояре. Или вы нерусские? – Подошел к Мстиславскому. – Тебе начинать первому, ибо ты первый в боярстве. Пострадай за православную христианскую веру. Если же прельстишься польской дьявольской прелестью, Бог переселит корень твой от земли живых.