Валентин Пикуль - Баязет
Затихал гарнизон, пустота наполняла казематы крепости, эхо в гулких переходах сделалось отчетливее и громче. Стоны, хрипение и бессвязные выкрики блуждали в темноте, перелетая над спящими…
Карабанов, в ожидании дождя, вылез ночевать на крышу. Расстелил под собой лохматую бурку, посмотрел на притихший таинственный город с башнями караван-сарая, черневшими вдалеке, и почему-то вдруг пожалел – не себя даже, а турок, точнее же – турецких женщин.
– Какой это ужас! – сказал он. – Всю-то жизнь взаперти просидеть. Скотину и то пастись выпускают. В гареме-то… Боже ты мой! А если баба знала до этого свободу, читала, мыслила. Вот бедная, даже любовника не завести ей…
Ватнин подкатил свою кошму поближе к поручику, обнял его горячей, обжигающей через рубаху рукой.
– А и ходил я по гаремам-то ихним. Молод был, из себя виднущий. Бывало, едешь в седле, пику держишь, сам подбоченишься, ус крутишь. Всяко бывало… Это ж мне извинительно! Ну, а бабы-то и примечают. Мы, кажись, о ту пору под Карсом стояли. И вот приходит ко мне еврей. Так, мол, и так, объясняет. Не оставьте пылать, мол, в одиночку. Дамам отказа нету. Подрожал я малость от страху да и решил – пойду… Рассказывать дальше, что ли? Спишь?
– Да нет, – отозвался поручик. – Я слушаю…
– Ну вот, значица, – продолжал есаул. – Тишком старуха какая-то, вся в черном, провела меня садом. По говору ежели судить, так из хохлушек она, старуха-то эта… Ну, ладно. Темно. Страшно. Потом в зал меня вывела, сапоги велела в руках нести. Чтобы не стучали, я так полагаю. Идем. А в зале-то – мамыньки мои, графинов, графинов… На полу прямо. И воняет чем-то сладким-сладким, ажно сблевать хочется. Видать, турок-то, у которого я ночевать собрался, богатый был. Я эти графины вовек не забуду… Ну, идем дале. Двери. Много дверей. Вроде – кельи. В иных две дырки сделаны, и ноги женские торчат. Распухшие ноги, избитые. Это, старушка-то пояснила, наказанные женщины. Их евнухи, проходя, палками по ногам бьют. И тут, Елисеич, слышу я смех чей-то. А мне уже и не до блуда. Страшно ведь.
Карабанов привскочил на бурке.
– Стой, – сказал он, – кажется, началось.
Над крепостью с грохотом перекатилось что-то, тяжелое и звонкое, с мягким стуком упали на крышу первые капли.
– Дождь! – перекрестился Ватнин.
И в черной котловине двора кто-то невидимый заголосил на всю крепость:
– Вставай, братцы, – начина-ается!..
В темноте забухали двери, от топота множества ног содрогнулись пролеты лестниц, помоложе да нетерпеливее – те выскакивали прямо из окон, крича:
– Давай, давай!..
Начался дождь как-то сразу – почти рывком, словно туча опрокинулась над цитаделью, выплеснув в чаши ее дворов весь запас своей влаги. Турки открыли суматошную стрельбу, но она уже не могла устрашить людей. Вода барабанила по дну манерок и ведер, копилась в сапогах и фуражках, ее ловили воронками брезентов и лошадиных попон. И, наконец, под источник живой воды подставлялись просто ладони, в которых бурно отплясывали свой танец тяжелые брызги…
– Давай, – орали вокруг, – давай, давай!
И туча не уставала изливать на людей свою щедрость. Над каждой лужей бились лбами солдаты и казаки. Водостоки уже были взяты на штурм санитарами: в госпитальные бочки вода, падая с крыши, вонзала свои гремучие длинные бивни. Люди просто стояли под стенами крепости, и в их посуду вода текла, смывая с фасов серую пыль горных пустынь и перегар пороха.
– Давай, давай!..
Раненых нельзя было удержать в госпитале: кряхтя и стоная, они выползали под дождь, не боясь быть затоптанными в этой радостной свалке. Они задирали к черному небу изможденные лица и, раскрыв рты, захлебывались – не от обилия воды, нет, – от счастья. Голоса людей зазвучали свежее, словно умытые этим дождем, и раненые тоже стали кричать:
– Давай, братцы, давай! Лупи нас, дождичек!..
И только одни часовые – «стесненные своей обязанностью», как объясняет очевидец, – не могли принять участия в этом праздничном торжестве: не покидая постов, они сосали свои рубахи, слизывали капли дождя с лезвия винтовочных штыков…
Дождь продолжался до утра, и утром Штоквиц снова закостылял по крепости, прижимая ко лбу медный пятак.
– Что с вами? – спросил его Сивицкий.
– Да, понимаете ли, капитан: пью я из лужи, как полагается. Вдруг в темноте кто-то подлетел сбоку и… как видите, не миновала меня чаша сия! Знать бы только, кто это!
Сивицкий вяло улыбнулся в ответ.
– Вы чем-то огорчены, доктор?
– Огорчен… дождем, – ответил врач. – В госпитале прибавилось за ночь восемнадцать раненых. К тому же эта вода, сами убедитесь, еще боком вылезет…
Рассвет уже наступил. Но люди, забыв о смертельной опасности, еще рыскали по дворам, пытаясь отыскать в расщелинах плитняка остатки дождевой воды. Вскоре к восемнадцати раненым прибавилось еще несколько.
«Многие из товарищей, – пишет очевидец, – после удара пулей, только охнув, судорожно вытягивались без жизни, а другие, возле их тел, продолжали собирать остатки воды…»
– Ефрем Иваныч, – велел Сивицкий, – запретите им это!
Штоквиц распорядился, и жизнь Баязета стала постепенно входить в обычную колею. Начало этого дня выглядело в крепости не совсем обычно: повсюду варилась конина, булькала в котелках ячменная каша (конечно, крутая), кое-где ворковали взводные самоварчики, купленные солдатами еще до похода в складчину.
Однако опасения Сивицкого были не напрасны: излишек воды, пусть даже и чистой, вызвал усиление желудочных страданий – эпидемия в этот день свалила гарнизон, и спасти людей от болезни было уже немыслимо.
Турки же усилили свой натиск, бомбардируя крепость снарядами и шарохами, и в последующие дни путь к воде был для гарнизона совсем отрезан.
– Не пройти, – таков был вывод после множества безуспешных попыток.
– Ну и черт с ним! – решил Штоквиц. – И не надо более рисковать. Начнем дохнуть всухомятку…
12И наступил двадцать третий день осады…
Более трех недель, почти целый месяц, день за днем, час за часом – под пулями и саблями, в поту и крови, умирая от жажды в араратском пекле, держались только на одном:
– В ы с т о я т ь!..
И выстояли – как выстрадали, все двадцать три дня. Но теперь гарнизон медленно умирал. Липкий и тягучий смрад, слабо дрожа прозрачными струями, нависал над замершей цитаделью, жаркие сквозняки вытягивали из казематов перепрелое зловоние.
Редко-редко пройдет через двор кто-нибудь из защитников Баязета, держась за стены, – не человек, а лишь жалкая тень человека, – и снова наступит тишина, только горные голуби, тихо воркуя, еще находят что-то клевать на сонных опустелых дворах крепости…
Мертвые молчали, живые уже не могли говорить: все было сказано, и лишь изредка безжизненная цитадель грохотала огнем из своих бойниц. Оторвав голову от земли, словно вспомнив о чем-то важном перед смертью, солдат притягивал к себе винтовку, стрелял и снова приникал к земле.
Люди еще копошились в казематах – расслабленные, как пустые мешки, страшные от худобы и грязи, изможденные безводьем, чирьями и дизентерией. Мертвецов уже не убирали, и они лежали иногда тут же, среди живых – удивительно похожие на живых, только полчища мух гнездились в провалах глазниц.
– Руку, – попросил Карабанов хрипло.
Ему подали руку, и он кое-как поднялся на ноги. Своим казакам он сказал:
– Почему молчите? Стреляйте…
Турки уже не посылали предложений о сдаче: наблюдая с соседних гор за тем, что творилось внутри крепости, они терпеливо выжидали гибели русского гарнизона.
– Сегодня, кажись, пятница, – сказал Ватнин.
– Не знаю, – ответил Карабанов. – Все равно…
Поручик стянул сапоги, и сапоги вдруг показались ему не нужны: он сбросил их с крыши крепости. Потом стянул и сюртук, выкинул его тоже.
– Чикчиры сымать будешь? – спросил Ватнин, внимательно приглядываясь к сотнику.
– Снял бы и чикчиры, – отозвался Карабанов, – да сраму не оберешься… Помоги мне, есаул, барабан забить, а то у меня пальцы не слушаются.
Ватнин взял револьвер поручика, проворачивая барабан, втиснул в гнезда свежие патроны. Взвел курок, трахнул в небо пробным выстрелом, вернул оружие.
– Сгодится, – сказал.
Спрятав револьвер, Карабанов хотел спускаться с крыши, но Ватнин остановил его:
– Сиди уж здеся!
– А что?
– Сиди, говорю…
Карабанов приложил руку к голове:
– Башка трещит… Зачем я тебе, есаул?
– Так, – ответил Ватнин. – Больно уж ты рахманный севодни. Я тебя не пущу одного… До греха-то недалече!
– А, черт с тобой, – ответил Карабанов, но спорить не осмелился и снова завалился на свою вшивую бурку…
Вскоре на крышу поднялся штабс-капитан Некрасов, стал протирать линзы бинокля, всматриваясь куда-то.
– Вы ничего не слышали? – спросил он.
– Опять хабар, – отмахнулся Ватнин.
– Нет, – возразил Некрасов, – новостей нету. А вот часовые с минарета уверяют, будто слышат далекие залпы.