Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Вы желаете, чтоб я отказалась от семьи, от мужа, от богатства? Вы очень многого требуете от меня, Протасов.
— Если не ошибаюсь — ваш Христос как раз требует от вас того, от чего вы не можете отказаться. Значит, или слаб его голос, или слабы вы.
Они давно покинули сад, шли вдоль поселка, к его окраине. Смущенная Нина глядела в землю. Инженер Протасов смысл своих речей внутренне считал большой бестактностью и укорял себя за то, что затеял в сущности праздный, неприятный разговор.
Проходили мимо семейного барака. Четыре венца бревен над землею и — на сажень в землю. У дверей толпа играющих ребятишек с тугими животами.
— Я здесь никогда не бывала, — сказала Нина, — Я боюсь этих людей: все золотоискатели — пьяницы и скандалисты.
— Любовь к цветам и вообще к природе выводит человека за пределы его мира. Вот мы с вами сейчас в другом мире, не похожем на наш мир. Может быть, заглянем? — осторожно улыбнулся инженер Протасов.
И они, спустившись по кривым ступенькам, вошли в полуподземное обиталище. Из светлого дня — в барак, как в склеп: темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен — нары. На нарах люди: кто по-праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота.
— Друзья! — сказала Нина громко. — Почему вы не откроете окон? Бог знает, какая вонь у вас. Ведь это страшно вредно…
— Ах, вредно?! — прокричали с трех мест голоса. — Ты кто такая?
— Барыня это, барыня, — предостерегающе зашуршало по бараку, и шум стал смолкать.
— Ах, барыня? Нина Яковлевна? Добро! Садись, на чем стоишь. Васкородие, присаживайся и ты. Срамота у нас. Многолюдство… Вши. Не подцепите вшей. Они злобные, кусучне… Вон старик помирает в том углу. А эвот баба сейчас родить будет, мается. Да двенадцать человек хворые, простыли, все в воде да в воде, а Громов обутки не дает. Жадина!.. Уж ты, барыня, прости. Ты не в него, ты с понятием. Приклоняешься к нам, грешным…
Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить, — Вот видишь: дохнем! — вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. — Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по-людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
— Яшка! Дурак! Что ты?! — набежали на него.
И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
— Слушай, приятель… Будь человеком…
— Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… — заорал он, размахивая тряпкой, — Громовых… Ух, ты!..
— Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! — снова налетели на него. — Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
— Все они — гадючье гнездо… — И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили,
поволокли в угол. — Я правду говорю, — вырывался он. — Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно-желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
— Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! — грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
— Яшка, что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразилась таким жутким непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
— Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
— Благодарю вас… Довольно.
«Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне — ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.
Нина».Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:
«Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать.
Громов».На имя Нины Яковлевны:
«Живы-здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мeрехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свидания.
Прохор».А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.
3
Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тароватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть и кичливая заграница поклонится его делам.
Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом:
«Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
— Гость! Отнеси баронессе, — начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
— Какая она из себя? — спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
— Да обыкновенная, ваша милость, — сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
— Блондинка, черная?
— Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
— Полная?
— Да, приятная пышность есть.
— Баронесса просит вас пожаловать, — распахнула двери горничная.
Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце — крупнейший бриллиант.
— Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке — три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
— Боже, какой вы огромный!.. И какой… — она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла:
— Присядем.
Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
— Простите, осмелился — так сказать…
— Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста, — она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.